Жан-Луи Байи – Отрыв (страница 9)
В остальном было ясно, что я ничего не вернул. Оно воротилось само, однажды ночью, без всяких на то причин — ровно так же, как и ушло.
Я описываю моменты раздумий ради точности повествования. На следующий день я был по-прежнему здоров. Вместе с именем вернулось ощущение чего-то знакомого, личного и очевидного, что оставалось со мной всю жизнь.
За несколько недель странное происшествие и вовсе забылось. Мы с Паскаль заключили негласный договор никогда больше о этом не говорить и даже не упоминать. Я воспринял случившееся как момент слабости и неуравновешенности — постыдный эпизод моей жизни, которая вернулась в привычное русло. Хозяин кафе по привычке приветствовал меня, когда я приходил с газетой:
— Добрый день, месье Матьё! Как дела, месье Матьё?
И мне приходилось напрягаться, чтобы вспомнить: когда-то, услышав веселое обращение, я оборачивался в поисках Матьё, с которым он разговаривал.
Вся поэзия регби сводится к форме мяча, а он, в свою очередь, является отличной метафорой человеческой судьбы. Мы пытаемся все предусмотреть, предугадать будущее и выстроить жизнь на возможностях. Однако не нам решать, в какую сторону отскочит мяч. Он сам выбирает, куда отправится после столкновения с землей. Иногда — прямо в руки к нападающему, а тот через пару метров сумеет зафиксировать попытку. А иногда — к противнику, приготовившемуся защищаться и уже нацелившемуся на контратаку, которую никто не сдержит. Главное решение не принадлежит ни одному из игроков. Оно зависит от мяча и его овальности — еще одно название для таинственной воли, что мы именуем судьбой.
Таким образом, наши жизни — игрушки в руках неизвестной высшей Овальности, смеющейся над нашими планами, решениями и иллюзиями, будто мы владеем своей жизнью. Придется ей покориться.
Бог овальный.
В течение всей профессиональной деятельности я размышлял над формой мяча для регби, однако мудрости мне это не прибавило: в то утро, когда я проснулся здоровым человеком, случился очередной отскок, а я и не догадывался.
Оползни
Мы с Крабье живем в одном районе и довольно часто пересекаемся.
Через несколько дней после моего выздоровления я увидел их с Лолой в паре шагов от «Вкусов мельницы», нашей привычной булочной. Гаспар тоже меня заметил и пошел навстречу. Я еще не успел рассказать ему, что поправился. Протянув ладонь, я уверенно пожал ему руку и разыграл представление:
— Амбруаз Матьё, очень приятно.
Он вытаращился на меня, а Лола тут же поинтересовалась:
— А, прекрасно, получается, ты выздоровел, Амбруаз?
Я покосился на Гаспара:
— Значит, слово воздухоплавателя?
Смутившись, Гаспар ответил, что позже объяснит. Ему не удалось ничего скрыть от супруги: она заметила, как он взволновался после того вечера, и тут же принялась расспрашивать. А если Долорес приспичило что-то разузнать, понимаешь, старик, тут уж…
Его жена воскликнула:
— Как я рада, что ты в твердом уме!
— Так я и не спятил, Лола, даже близко. Не знаю, что тебе наболтал Гаспар, но уверяю, я абсолютно здраво мыслил.
— До вина? — спросила она, рассмеявшись.
— До вина — кристально здраво, после — чуть меньше, но рассудок сохранял. Ты всегда ведешь себя хорошо и не можешь понять такого парадокса, не правда ли?
Мы разговаривали, а Гаспар как-то странно на меня смотрел. Я не мог никак это объяснить, но мне казалось, будто он осуждает меня. Подошла их очередь за хлебом: они не стали меня ждать и ушли, на мой взгляд, несколько резковато.
Пару дней спустя моя жена позвонила им и пригласила на ужин, но они отказались. Мы слышали отговорки и поубедительней, чем та, что они придумали в тот раз.
Отношение Крабье, а особенно Гаспара, удивило меня. Сначала я подумал, что он смешался из-за нарушенной клятвы, поскольку раскололся довольно быстро и выложил все супруге начистоту. Однако правда выглядела иначе. Не то чтобы Гаспар поверил, будто я выдумал эту историю, хотя такая мысль наверняка приходила ему в голову, но он искренне разделил со мной отчаяние и, наверное, решил, что зря: и вправду, неприятно сочувствовать пустяку. Под действием вина он поделился со мной самыми потаенными тревогами: конечно, он не рассуждал вслух о страхе старости и смерти, но недвусмысленно намекал на эту тему, изначально не имея ни малейшего на то намерения. Мое выздоровление создало у Гаспара впечатление, что он открылся по ложному поводу. Друг принял мое признание за нескромность, словно я перелез через забор ночью, собираясь ограбить его дом, и увидел то, что он не хотел мне показывать.
Все это я понял постепенно, предаваясь не самым пространным, как может показаться на первый взгляд, размышлениям: глубину переживаний Гаспара обнаруживали полунамеки и сдержанность. Мы виделись, болтали, как и прежде, без умолку, но это была ширма. Разговоры стали какими-то неуклюжими: безусловно, дружба никуда не делась, но теперь она была подернута дымкой обиды, подозрительности и оставляла неприятный привкус.
Долорес не чувствовала себя связанной узами тайны и торжественной клятвы, хотя на просьбу сохранить мою историю в секрете она с готовностью ответила «разумеется». Я довольно быстро понял, что следующий круг общих знакомых уже осведомлен о моем недуге.
Когда я вышел на пенсию и вернулся из Парижа, Гаспар предложил мне заняться гольфом. Страсть к лужайкам, песчаным зонам и клюшкам угасла через два года вместе с мечтами об и́гле, но пара знакомств осталась. Например, Карлос Ренар — чудный приятель, с которым мы виделись время от времени. А вот и он, покидает парковку ровно в тот момент, когда я собираюсь туда зайти.
— Привет, старик! Все хорошо? Ты помнишь, как меня зовут?
Подобные случаи повторялись не каждый день, но несколько раз в течение двух-трех недель, причем ровно в тот момент, когда я наивно намеревался полноценно насладиться своей новой жизнью.
Все меня поздравляли с выздоровлением и улыбались, стараясь не упоминать об амнезии. В лучшем случае меня принимали за ипохондрика, в худшем — за шутника, а посередине помещались разные степени безумия: от легкого помешательства до суровой деменции. Я проклинал Лолу Крабье, ее мужа Гаспара, мою жену Паскаль Матьё и всех причастных распространителей новостей о пережитках прошлого.
Я сообщил новость о выздоровлении врачам. Суля-фаталист поздравил меня с возвращением к нормальной жизни. Он прочел статью в «Неврологии» и знал, что я не притворялся. Причины поразившего меня недуга оставались неизвестными, внезапное исцеление тоже было тайной, но Суля не видел причин для волнения: «Медицина не всемогуща, месье Матьё. Ей не все под силу, поскольку ей не все известно, а этого, на мой взгляд, никогда не случится. В нашей области любой призыв к смирению приветствуется, поэтому я благодарю вас за то, что сообщили».
Шюпу не торопился разделять мою радость. Разве интеллектуальная и научная честность не требовала от него продолжения статьи? Неужели он ввел в заблуждение целое сообщество неврологов, выдавая мой случай за необратимое ухудшение психического здоровья, в то время как он таковым не являлся? Мимолетная болезнь оказалась куда менее притягательной! Возможно, она и вовсе относилась к тем эпизодам, которые лечатся банальным увещеванием: «Не беспокойтесь, все само пройдет», — это заклинание ненавистно всем врачам и аптекарям. Нет, ну действительно…
Я догадался, что любезный невролог, покоривший меня своим добродушием, как и все люди, обижается, если задевают его тщеславие.
Нет, ну действительно, доктор! Ну вправду, я ведь мог постараться и не портить вам столь прекрасную болезнь, не так ли? Кстати, доктор, никто не заставлял меня приходить сюда и рассказывать о состоянии здоровья! Поэтому я предлагаю следующее: представьте, что меня тут не было, забудьте то, что я сказал, ни слова не добавляйте к вашему труду и сохраните целостность нашего забавного случая!
Паскаль поначалу с облегчением отнеслась к тому, что избежала перспективы моей деградации, однако даже она колебалась между ликованием по поводу моего выздоровления и разочарованием, что не имеет к нему никакого отношения. Все те причуды, которые она вытерпела от меня за период болезни, странные мантры, внезапные приступы апатии, бессонные ночи, незаслуженное раздражение, мерзкое настроение, молчаливые ужины, поддельный оптимизм — получается, это все зря? Паскаль изо всех сил пыталась убедить себя, что самым действенным лечением оказалось ее терпение, но понимала: я выздоровел сам.
Мы редко видимся с детьми: дело осложняется долгими переездами и дорогостоящими билетами. Однако они приехали, чему я обрадовался от всей души. Казалось, они с гораздо большим вниманием относились к моей скромной персоне, что мне совсем не понравилось. Я предпочитал веселую безразличность, которой они обыкновенно меня чествовали. Новоявленная забота носила все признаки обращения с людьми в преклонном возрасте и им подобными. Дети странно рассматривали мое лицо в поисках неизвестно каких знаменований и уж совсем откровенно, с напускной развязностью упоминали о поразившем меня недуге, — все это сильно повлияло на мое восприятие собственного потомства, лишившегося вдруг всех воспоминаний об их младых годах. Также я не мог забыть, что их мать нарушила клятву и выдала мой секрет. Скорее всего, и некоторые их друзья тоже знали. Конечно, я был поверхностно знаком с несколькими, но сама мысль о том, что о постыдном случае услышали и они, вызывала отвращение. Однажды сын приехал с подругой Карлиной, она смотрела на меня как на полоумного и говорила с подозрительной мягкостью. Если бы я попытался изо всех сил продемонстрировать отличное психическое здоровье, мне пришлось бы приложить столько усилий, что со стороны это намерение выглядело бы очередной причудой. Однако Карлина оказалась очаровательной девушкой: ее скромная обходительность, умеренная элегантность и темные глаза затмили тот факт, что она носит столь нелепое имя.