реклама
Бургер менюБургер меню

Зара Горенко – Модель и её тени (страница 2)

18

Молчаливых, непритязательных и почему‑то всегда оказывающихся под рукой именно тогда, когда нужны.

Мы втроём — я, Илья и дядя Витя — тащили этот стол, как раненого зверя. На лестничной клетке он застрял, уцепившись ножкой за перила, и минуту мы всерьёз обсуждали, не оставить ли его здесь — пусть станет местной легендой: «стол, который дошёл до третьего этажа и передумал». Дядя Витя матерился по‑мягкому, как умеют профессиональные водители, Илья пытался командовать, я смеялась и одновременно переживала, что у стола останется новая царапина — ещё одна, которую будут рисовать ученики.

В студии стол сразу занял центр, как человек, который привык к гостиной, а не к подсобке. Я протёрла столешницу тряпкой, отодвинула лишние табуретки, чтобы вокруг осталось пространство.

Рядом с чайником я поставила зелёную бутылку, положила красное яблоко. Синяя складчатая ткань сползала с края стола, как вода. В углу я устроила ещё и серебряный подстаканник.

— Серебро убери, — сказал Илья, когда увидел. — Слишком сложный материал для первого раза. Оставим на потом.

Я убрала подстаканник в сумку. Но он был принесён — и это что‑то говорило о том, как я вообще готовлюсь к вещам: с запасом, с допущением, что может понадобиться то, о чём ещё никто не подумал. Мне всегда казалось неправильным приходить в мастерскую — или в цех — ровно с тем набором, который прописан в списке. Жизнь редко укладывается в списки, ей всё время нужны дополнительные детали, переходники и «ещё парочка винтиков, вдруг пригодятся».

Нас было двадцать человек. Две девочки лет четырнадцати с рюкзаками, несколько подростков постарше, пара студентов, мужчина лет тридцати с таким видом, будто он ходит сюда не учиться, а проверять что‑то для себя лично, пенсионер с аккуратной бородкой и совершенно непроницаемым взглядом.

У каждой возрастной группы был свой способ держать карандаш. Четырнадцатилетние девочки с рюкзаками сжимали его так, будто он может убежать. Подростки постарше делали вид, что им всё равно — но от этого линии получались нервные, с лишними изломами. Пара студентов записывала что‑то в блокноты — как будто натюрморт можно выучить теоретически, а потом сдать. Мужчина лет тридцати держал карандаш так, как держат сигарету: чуть в стороне от основной группы, с тайным удовольствием от процесса. Пенсионер смотрел на чайник так, будто этот чайник должен был сейчас сдать ему экзамен.

Мы с Олей стояли на общих правах, за такими же мольбертами, с такими же листами. Разница была только внутри: у Оли план на завоевание мира и минимум три способа его изменить, если что‑то пойдёт не так, у меня — план минимум: не провалить ни один эксперимент, который я сама же себе устроила.

— Сегодня у нас учебный натюрморт, — сказал Илья. — Задача простая: компоновка, пропорции, тон. Сначала находите большие массы, не лезете в ручки и сколы. Чайник — не сервиз. Яблоко — не натюрморт Сезанна. Пока просто видим.

Интонации у него уже немного репинские, хотя первый курс только начался. Эти «большие массы, не лезем в ручки и сколы» я читала десятки раз — в учебниках по академическому рисунку, в методичках, которые скачивала ночью, пока остальные спали. Лекции были знакомыми, как команды в консоли: набираешь привычную строку, и всё равно каждый раз что‑то внутри тихо радуется, что система отвечает.

Я провалила экзамены аккуратно и честно. Не потому, что была бездарна, а потому, что система не увидела во мне нужного количества «больших масс». Там видели только результат. Здесь, у Ильи, он говорил о процессе, и я ловила себя на том, что слушаю сквозь привычный скепсис. Но по иронии судьбы студентов учили в Академии и по по моей книге: "Техника лессировки".

Интереснее были люди.

Одна из четырнадцатилетних шепнула другой:— А завтра правда голую рисуют?

— Кому нет шестнадцати, завтра лучше не приходить, — сказал Илья, будто и не смотрел в их сторону. — Условие площадки, не моё. Зато в следующую субботу повесим лучшие воскресные работы — сможете посмотреть.

Девочки переглянулись. Одна расстроилась — видно было по тому, как она чуть выдвинула подбородок, не соглашаясь с несправедливостью мира. Другая, кажется, тайно обрадовалась — она чуть опустила плечи, как будто с них сняли небольшую гирю.

Я отметила этот микросдвиг так же автоматически, как отмечала у машин звук мотора или поведение стрелки тахометра. Одна сразу стала на полсантиметра выше, другая — на полсантиметра ниже. В четырнадцать это и есть вся философия свободы: можно ли прийти в воскресенье.

Оля, стоявшая чуть дальше, фыркнула почти неслышно. Для неё запреты всегда были не столько стеной, сколько спортивным снарядом: если где‑то повесили табличку «нельзя», значит, надо хотя бы примериться к высоте. В её взгляде на девочек было что‑то одновременно нежное и чуть завистливое: им пока всё только предстоит, а она уже знает, что за словом «обнажённая» ничего магического нет — только работа.

— Воскресенье не обязательный день, — добавил Илья. — Если некомфортно — просто не приходите. Никаких объяснений не нужно.

— Правильно, — усмехнулся мужчина тридцати лет. — Ты учиться пришёл или подглядывать?

— А что, нельзя и то и другое? — пробормотал кто‑то из студентов себе под нос.

Смех прошёл волной и растворился. Натюрморт вернул всех в безопасную зону. Чайник, яблоко, бутылка, синяя ткань. Никаких тел. Никаких вопросов про возраст и табу.

Я рисовала уверенно. Натюрморты мне всегда были понятны, как алгоритмы: вот входные данные, вот условия, вот ожидаемый результат. Я не люблю натюрморты — они не задают вопросов, — но уважаю их за честность. Им всё равно, кто на них смотрит, что думает и во что верит.

Натюрморты были честнее людей и честнее моторов. Машина, по крайней мере, иногда подавала признаки характера — капризничала, ломалась не по регламенту, выдавала звуки, которых не было ни в одном учебнике. Чайник, бутылка, яблоко — нет. Они просто существуют в заданных условиях, пока их не уронят или не выбросят.

В Петроконсалте я привыкла иметь дело с тем, что можно измерить: давление в цилиндрах, углы развала, время до отказа. Здесь тоже всё можно было измерить — пропорции, тональные отношения, длину носика чайника относительно высоты бутылки. Но где‑то между этими измерениями пряталось то, радичего вообще стоит приходить: момент, когда предмет вдруг перестаёт быть «чайником» и становится единственным чайником в мире. Пусть даже всего на полчаса до перерыва.

Мой чайник стоял перед двадцатью людьми и совершенно не возражал.

Пенсионер выстраивал его тщательно, как инженерный чертёж. Мужчина тридцати лет неожиданно мягко поймал тон синей ткани — так, что она на его листе тоже чуть сползала, как живая.

Откуда‑то слева:— У меня яблоко как картошка.— У меня вообще ничего не похоже.

У одной из девочек чайник получился как кораблик — с преувеличенно тонким носиком, который вот‑вот проткнёт бумагу и уйдёт дальше, в открытое море. Кто‑то из подростков увлёкся яблоком так, что оно заняло поллиста и стало планетой с собственной гравитацией, а чайник превратился в спутник на дальней орбите.

У одного студента всё вышло плоским, как карта: он честно отметил все изгибы, но забыл про объём, и чайник выглядел так, будто его расплющили прессом. Я поймала себя на том, что мне жалко именно этот примятый, бумажный вариант — возможно, у него тоже была своя история, просто художник до неё не докопался.

Оля воевала с отражением окна в кружке, сжав губы. Я краем глаза видела: у неё хорошо, просто она всегда воюет — с каждой работой, даже когда побеждает.

Илья собрал нас у натюрморта в конце:— У кого‑то работа слишком мелкая, у кого‑то вылезает за край. У кого‑то предметы живут, у кого‑то стоят по линейке. Это нормально. Важно другое: вы уже видите.

Он помолчал секунду.

— Завтра тем, кто придёт, нужно будет видеть человека. Это сложнее. Но интереснее.

Слово «человека» прозвучало иначе, чем утром слово «обнажённая». Весомее и спокойнее. Уже не табу — задача.

— Ещё одно. Моделью завтра должна стать одна из учениц добровольно. Если желающих не окажется — приглашу профессиональную натурщицу, на стоимости занятий это не отразится. Но рисовать человека, который сам только учится, — это совсем другое, чем рисовать профессионала, которому всё давно привычно. Я уверен: желающие будут.

Он сказал это без нажима. Просто факт.

Когда все начали собирать вещи, сразу стало ясно, кто придёт завтра. Несколько человек спросили: «А во сколько?» Другие, не глядя ни на кого, уже слишком громко рассказывали о воскресных делах, в которых студии явно не было места.

Из двадцати к воскресенью останется половина.

Я складывала карандаши и думала о своём чайнике. Его сегодня нарисовали двадцать человек — каждый по‑своему. Ни один не попал в то, что я вижу, когда смотрю на него дома: предмет с историей, с отколотым носиком, с запахом чужих кухонь и давно забытых утр. Все нарисовали свой чайник. Просто у него было моё лицо.

Я представила, как этот чайник вернётся домой. Он будет поставлен на место и опять станет частью привычного пейзажа: утренний чай, крошки на столе, телефон рядом. Будет ли он хоть чуть‑чуть другим от того, что сегодня на него смотрели двадцать пар глаз? Скорее всего, нет. Чайник останется чайником. Меняются те, кто его рисовал.