реклама
Бургер менюБургер меню

Юзеф Крашевский – Роман без названия. Том 2 (страница 49)

18

– Но князь…

– Князь такой добрый… он не ревнив.

– Он любит свободу…

Или Смарагдина снова играла какую-то роль, или была только собой и самым искренним выражением своей мысли, не знаю, но что-то пролетело в её глазах, как бы чувство, что-то в устах, точно жалость, задрожало. Казалось, что отталкивала его специально, как если бы чувствовала, что объятие её есть запятнанное и отравленное, что не годится заплатить им за искренную, за достойную любовь поэта.

– Ха, значит, пойду, пойду, – сказал Шарский, – я должен…

И хотел уходить, и колебался, поглядывал, шёл и возвращался, так тяжело было ему двинуться. Затем подбежал князь.

– Ну что это? Ты думаешь уходить? – сказал он живо ему. – Ты безжалостна, Смарагдина! – сказал он, обращаясь к ней с упрёком. – Дай мне порадоваться зрелищем единственной искренней, постоянной, хоть несчастной, привязанности, которая может меня примирить со светом.

Но Сара по-прежнему повторяла Станиславу знаки, чтобы ушёл, и послушный невольник, хоть его здесь её глаза приковали, несмотря на просьбы и настаивания князя, должен был уйти, бедный…

Какое-то время он стоял ещё напротив каменицы, глядя в её освещённые окна, думал, что его кто-нибудь позовёт, что сможет вернуться, что свершится какое-нибудь чудо для его пытки… Но вскоре свет начал гаснуть в окнах, только фонарь засветился где-то далеко в последнем окне, ночная тишина охватила город… Шарский полетел домой.

Назавтра доктор Брант застал его с утра одетого, как был в театре, сидящего на стуле со вчерашнего вечера, но с какой-то сильной горячкой, которую вызвали впечатление и ночное прозябание.

– Что с тобой? – спросил он, входя. – Базилевич дал мне знать, что ты болен.

– Я – болен? – удивлённо ответил Станислав, покашливая. – Но нет! Я здоров, ничего у меня не болит, голова только тяжела, потому что не спал…

– Дай-ка пульс, потому что в пульсе отзывается и говорит всё, иногда даже душа; свидетелем та история, которую медикам впихивают, слышал?

Говоря это, он взял руку и покивал головой.

– У тебя немного какая-то глупая горячка, – сказал он. – Ложись-ка в кровать и успокойся.

Станислав рассмеялся.

– Дорогой доктор, – начал он потихоньку, – вы сами знаете то лучше, что душу вылечить невозможно; не справитесь уже со мной. Моя болезнь не из крови происходит, не от холода, ни из воздуха, не от еды, но от страдания… Постепенно кипяток расколол сосуд и горшок рассыпаться должен.

– Ты мог бы сильнейшей волей этот кипяток охлодить, – сказал Брант, – и самому излечиться.

– Нет, это напрасно; я пробовал и не мог… а в эти минуты жизнь мне уже такой кажется бренной, что я не хотел бы тянуться за ней, если бы сто потерянных лет лежало на земле.

– И ты это говоришь! – воскликнул доктор. – Ты! Что так здорово понимал обязанности человека! И не стыдно тебе за это?

– Силы исчерпались, отваги не хватает, немощь души моей убивает. Чем же тебе вредит, что умру себе потихоньку? – добавил он почти умоляюще. – Ты бы предпочёл видеть меня живущим долго и терпящим пытку, только борющимся с жизнью? На что тебе это, доктор?

– Потому что уверен, что, остыв до остатков молодости, ты понял бы жизнь иначе и перестал стонать. Быстро в кровать! В кровать!

– Тело… но душу не уложишь, доктор! – сказал Шарский, вздыхая.

– Кто это знает! – отпарировал Брант, беря понюшку. – Кто это знает.

Шарского так уже одолела болезнь, такой был безвольный, что послушал доктора и машинально упал на кровать, слушая его предписания. Горячка всё усиливалась, с каждой минутой Брант становился всё более беспокойным… молчал и задумывался.

В минуту, однако, когда, казалось, болезнь должна была вспыхнуть очень сильно, она спадала, а доктор, видя его спящим, лелеял какую-то надежду, хоть понять не мог, как это и почему произошло. Причиной, может, было то, что, давно не видя Станислава, он не наблюдал вблизи его состояния, не знал, что это не было собственно начало болезни, но конец её, может, вспышка, которая ускорит её развязку Поэтому в минуту, когда лекарь ожидал сильной слабости, больной на вид начал чувствовать себя лучше, и назавтра встал на работу.

На работу! Да! Это было его единственное лекарство!

Побледневший, дрожащий, ослабленный он снова взял бессильной рукой книги, брошенные несколько дней назад, сегодня снова последние из друзей. Не хватало ему дыхания, силы в ногах и даже желания жить, но имел ещё силу духа, которой пробовал превозмочь страдания сердца. Напрасно! Мучительная мысль, что Сара здесь, что может её видеть, что из её глаз мог бы пить ещё сладкий яд, крутились вокруг, как упрямая оса, которую нельзя отогнать. Сдерживался, но властвовать над собой не умел. В сумерках, когда его никто не мог видеть, он снова шёл под окна того несчастного дома и, засматриваясь в светящиеся стёкла, медленно умирал, думая о Саре, тень которой ему иногда мелькала в шторах.

Нуждается ли этот простой роман в эпилоге?

Я предпочёл бы, чтобы слушатель допел его в своей душе… Каждый тут бы, наверное, сделал концовку соответственно своему расположению и рад был бы собственной композиции, когда, увы! я уверен, что мой эпилог никого не удовлетворит, а безжалостный критик скажет, что я, уставший от романа, обезглавил его одним взмахом, чтобы отделаться от него.

Трудно, однако же, в конце долгой совместной прогулки бросить так хотя бы только одного симпатичного читателя, который продержался до конца; нужно его удовлетворить и закончить, согласно всяким правилам.

Положение, которое мы обрисовали в последних главах романа, продолжалось ещё довольно долго, ничего в нём почти не изменилось. Сара всегда была непонятным созданием, в словах которой то холод, то попеременно отзывалось какое-то глубокое чувство. К несчастью Станислава, она задержалась в Вильне надолго, а в конце концов, рекомендованная в местную труппу на несколько следующих месяцев, задержанная тут неизвестными нам причинами, не думала ещё выезжать в Берлин, куда её звали. Князь Р. остался верным очарованию, каким она на него воздействовала, а Станислав, отвергнутый холодными словами, таскался за ней, преследовал её издалека, выклянчивая взгляда, насыщаясь краденным видом волшебницы.

Последние его деньги забирал театр, из которого не выходил, последние минуты пожирали улицы, на которых должен был искать ускользывающую Сару. А эта дивная страсть, перевоплощаясь почти в болезнь, не переставала уничтожать его с быстротой, с какой каждая слабость пожирает молодые создания.

Старший терпит дольше и послушней; весенний возраст схватывает, проглатывает и кончает всё быстрей. Смертельная болезнь долго его не донимает, потому что убивает его сразу. Поэтому скоро и работа, которою Станислав лечился, и любовь, которая его убивала, сделали из него почти призрак, едва искру жизни в себе имеющий. Брант хотел его от обоих оторвать, но напрасно пытался найти средства; способа не было. Станислав догорал, сох, кашлял и выгорал, как лампа, раздвоенный фитиль которой высасывает остаток масла коптящим пламенем.

А Мария? Мария так же не имела сил отдалиться, устраниться, вылечиться, и мать не нашла в себе храбрости, чтобы её силой оттянуть. Так, плача грустными слезами, смотрели обе на исчезающие надежды, на приближение минуты, что навсегда должна была его поглотить. Всё реже было видно Станислава, а состояние его пробуждало сострадание даже у чужих, так в нём рисовалось отчаяние, уже перешедшее в какое-то оцепенение и полное равнодушие к жизни.

Приходил он ещё к пани Бжежняковой, которую холодно расспрашивал о Красноброде, о матери, о родственниках, к Марии, с которой на мгновение оживлялся порой в беседе, но каждое такое волнение было для него болезнью, усиливало кашель, пробуждало горячку, вызывало чувства, учащающие бег крови, которую его жар выжегал. Брант смотрел и ломал руки в молчании. Хотел вывести Станислава в деревню, в родные стороны, но он покивал головой и сухо сказал:

– Не нужно.

Хотели уговорить его на лекарства, он усмехнулся и ответил:

– Я знаю, что вы думаете; оставьте меня в покое, из этого ничего не будет.

Едва какой-то приятель дома, видя с приближающейся весной увеличивающуюся для больного опасность в воздухе и испарении города, и желая его в то же время, может, отдалить от Сары, с разновидностью заговора и тысячью приёмов добился от Станислава, чтобы выехал в сельский домик, расположенный недалеко от так называемого Вифлеема, в роще и милой, как все околицы Вильна, и уютной. Этот домик, а скорее скромная хатка, нанятая стараниями приятелей и навязанная Шарскому, состояла из трёх комнаток и сеней и стояла на песчаном пригорке у подножия, окружённом деревьями, с которого через их верхушки была видна часть большого пейзажа, заключённого стенами старого города. Эта усадьба, нанимаемая обычно для больных либо на какое-то время желающим удалиться от суеты, была одной из пяти или шести подобных, принадлежащих какому-то спекулянту, рассчитывающему на отпуск урядников и профессоров. Возле неё были вторая, третья и четвёртая подобные, разных размеров; в одной из них, в ближайшей, поместилась пани Бжежнякова, на резкие настояния Марии сдаваясь после долгого колебания.

– О! Что люди подумают! Что люди скажут! – восклицала бедная мать, поддаваясь желанию дочери.