реклама
Бургер менюБургер меню

Юзеф Крашевский – Роман без названия. Том 2 (страница 48)

18

– Дорогая мама, – говорила она, – ты всё видишь слишком черно и страшно… он выздоровеет, это болезнь только, поднимет его всесильная молодость, сердце забьётся снова, ты видела как горели его глаза, как мне улыбнулся при расставании?

– Но был ли он в себе?

– А! Так был красив, – ответила Мария наивно, – такое из него палило вдохновение!

Вдова опустила голову и замолчала.

Как бы специально судьба принесла туда доктора Бранта, а Марилка первая поспешила к нему с радостной новостью.

– Знаешь, дорогой доктор, – щебетала она весело, – наш дорогой больной уже на дороге выздоровления. Мы видели его такого оживлённого, такого почти весёлого, как никогда, идущего таким быстрым шагом, с прояснившимися глазами, с улыбкой на устах.

– А, не льсти себе, пани, напрасно; то, что ты видела, убить его только может.

Мария остолбенела и её руки опали.

– Доктор, ради Бога! – воскликнула мать. – Будь осторожным…

– Да, лучше, может, постепенно и понемногу её мучить, колоть иголками! – огрызнулся старый доктор почти гневно. – Тут нечего таиться и рисовать! Вы видели его, дамы, весёлым, а как же ему им не быть! Я только что встретил профессора Ипполита, который ему первый донёс о приезде бывшей его возлюбленной Сары, сейчас актрисы… Парень попросту обезумел и вылетел за ней как сумасшедший!

Мария побледнела немного и села, опускаясь на стул, но не сказала ни слова. Уста её стиснулись какой-то непонятной усмешкой, которую велела девичья скромность и женский стыд; но плохо бедная лгала! Хотела прикинуться равнодушной, никто всё-таки не обманулся этой слёзной и плохо сыгранной комедией.

Доктор поглядел и пожалел, что минутой назад не имел сострадания, но уже было слишком поздно; мать задражала, не желая показать, что испугалась, а ребёнок, из-за неё удваивая силы, встал на вид успокоенный.

– Вам тут нечего делать, – отозвался в конце Брант, – езжайте уже себе лучше в деревню. Здешний воздух вам не служит; эта городская жизнь не для вас.

Такими советами он закончил своё короткое посещение и назавтра пани Бжежнякова начала действительно собираться в дорогу, но Мария была такой оцепенелой, такой раздавленной, так очевидно доведённая до немого и грозного отчаяния, что мать, залившись слезами, должна была, несмотря на её послушание и молчание, отбросить свою мысль и снова отъезд отложить.

В этот день Мария вечером пришла, ластясь к ней, первый раз желая развлечься. Захотелось ей театра, а бедная мать, забыв о Саре, подхватила с радостью её желание как счастливый знак.

Таким образом, поехали в театр, а пани Бжежнякова, несмотря на материнскую проницательность, не заметила, что Мария ехала на эту забаву вовсе к ней нерасположенная, с каким-то только лихорадочным нетерпением спеша в театр.

Трудно уже было достать билет в ложу, такая великая давка была на тех чрезвычайных представлениях, а в этот день вдвойне ещё собрались любопытные, потому что славная Смарагдина должна была первый раз выступать в польской пьесе.

Театр был весь битком и при наибольшем старании вдова едва смогла выпросить себе и дочке место в ложе семейства Цементов.

Мария села так, чтобы не быть на виду, но её глаза побежали прямо на сцену и, казалось, заранее пробивая занавес, преследуют, вызывая ту, которая её интересовала как жизнь Станислава. Хотела открыть тайну, которой эта женщина покорила его, убедиться самой в величине опасности и, неспокойная, считала минуты, с бьющимся сердцем, с пылающим лицом. Мать только теперь заметила эту заинтересованность, но ещё понять её не могла, почти ей радуясь.

Начался какой-то фарс, Смарагдина должна была нескоро показаться на сцене, Мария сидела как прикованная, выжидая, скоро ли покажется та, что забрала её жизнь!

Она не заметила даже сидящего внизу за оркестром Станислава, которого весь театр, показывая друг другу пальцами, взял за цель смеха и издевательств. Шарский не знал ни об этом и ни о чём, что делалось вокруг него; он также ждал, ждал только показа Смарагдины. В растрёпанной одежде, с непричёсанными волосами, с лицом, отмеченном страстью, которая захватила все его мысли, сидел бедный поэт, опёршись на локти, в позе, которая на первый взгляд могла казаться вынужденной, преувеличенной, так была неестественно свободной. Людские глаза, шум, речь, всё, что его окружало, в глазах его считалось ничем, жил в себе и ждал Сары.

Мария и он горячо обратили глаза, когда занавес поднялся, но Сара не выступила в первой пьесе, и после достаточно долгого вступления, после более долгого антракта, занавес, снова поднятый вверх, открыл волшебницу во всём блеске очаровательной красоты, возвышенной пьесой.

У Сары в этот вечер была одна из тех ординарных ролей возлюбленных, которую только по-настоящему великая актриса может поднять умелой игрой, придавая ей новую жизнь.

Это была трудная задача, практически невозможная, потому что этот тип, стереотипный во всех пьесах, такой избитый, такой общий, такой стёртый, что, как из старых лохмотьев, ничего из него сделать нельзя. Но эта женщина с первого шага, с первого открытия уст столько в свою неблагодарную роль влила жизни, огня, силы, оригинальности, что зрители в восхищении автора и пьесы узнать не могли; вещь стала новой из свежего её понимания, новой из-за сильного воплощения. Характер роли, страстный, чувствительный, полный посвящения и самых возвышенных чувств, выдался бы преувеличенным, если бы страсть актрисы не делала их естественными. Сара знала, что то, что в устах одного есть преувеличением, в других будет живой натурой; поскольку своим обликом, тактом, движением, звуком голоса и несравненной последовательностью такой правдивой сделала свою роль, что в ней казалась чудесной!

Бедная Мария, объединяя в своей мысли актрису и женщину, дивной ошибкой наивности не могла их разделить, и любила ту, которая только надела временную маску идеала, такой ей казалась красивой и великой.

– А! Я не удивляюсь, что он её любит, – говорила она про себя, – это идеал! Кто же при ней может показаться достойным взгляда? Мы такие холодные, такие скучные, такие невыносимые существа!

И слёзы стояли в её глазах, наворачивались, не в состоянии стекать по лицу, возвращались к стиснутому сердцу.

Это сердце билось убеждением, что Шарский навеки должен был остаться в узах Сары… и разрывалось тихим отчаянием. К счастью для неё, впечатление, какое, очевидно, произвела Сара на Марию, приписывали самой пьесе, игре, театру, и никто рядом не догадался о естественной драме, нелживых слезах, горьких слезах скрытого страдания. Мать ещё радовалась развлечением!

В нескольких шагах от той ложи, в которой разыгрывалась более болезненная драма, чем на сцене, сидел князь R, один, и смотрел в лорнет свою Сару и повторяя в душе:

– А! Если бы она была той, что так отлично лжёт!

Пониже снова Шарский смотрел на актрису, и в этой роли видя как бы напоминание о своей давней любви, давнем чувстве, упивался ею и травился. Сара была такой великой актрисой, такой правдивой и проникновенной, что и он не мог уже отделить актрисы от женщины; вчерашняя казалась ему фальшивой, а сегодняшняя единственной живой и настоящей.

– Этого быть не может, – повторял он, – чтобы она так ужасно изменилась… Она притворяется, она ангел! Людская природа не могла бы поддаться такому перевоплощению… где разделилось бы сердце. Где память? Это было испытание, это было притворство.

Наконец занавес упал на последнюю сцену, сыгранную с удвоенным талантом и раздирающую горячим чувством. Тысячные аплодисменты зашумели как гром, вызывали Сару… А Шарский, возмущённый, ничего в этом всём не видя, кроме своей судьбы, выбежал, опережая возвращение актрисы, прямо к ней домой. В дороге его миновал экипаж, уносящий ослабевшую и наполовину бессознательную Марию, а в воротах заезда она чуть не разбила ландару князя, который со своей Смарагдиной возвращался домой.

У ступеней лестницы встал Шарский как нищий, покорно дожидаясь их. Увидев его, Сара крикнула, удивлённая и нетерпеливая; князь только усмехнулся.

– Не правда ли, – сказал он, – что она чудесной была в сегодняшней своей роли?

– Потому что была собой, – ответил Шарский, – такой, какая в глубине своей души!

– Я с удивлением вижу, поэт, ты имеешь удивительные понятия о моей силе, – прервала актриса. – Было ли искусством показать только, что во мне? О! Я как раз стоила аплодисментов, так как насмешка смеялась в моём лоне, когда разыгрывала отчаяние.

– Ты безжалостна! – произнёс Шарский. – Но я это не слушаю, но я этому не верю!

– Всегда ребёнок! – шепнула израильтянка, входя в залу и бросаясь, уставшая, на софу.

А заметив, что Шарский сел сразу против неё, недовольная, она пожала плечами.

– Ты спятил! – сказала она так, чтобы он мог её услышать.

Князь тем временем ходил по салону, хозяйничая с хладнокровием, – и была долга, долгая минута молчания. Наконец, пользуясь уходом протектора, Сара встала и живо приблизилась к Станиславу.

– Что ты снова тут делаешь? – воскликнула она горячо и неспокойно. – Я должна тебе ещё раз повторить, что всё кончилось? Что нужно однажды расстаться и забыть навсегда. Иди! Иди! Не отравляй себе жизни! Я тебя не стою… ты мне мешаешь, – прибавила она, задерживаясь.

– А! Смилуйся! Смилуйся! – складывая руки перед ней, простонал несчастный. – Ты, пожалуй, хочешь, чтобы я умер на улице, глядя в твоё окно… Не прогоняй! Не прогоняй! Я ничего говорить не буду, я тебе ни в чём не помешаю!