реклама
Бургер менюБургер меню

Юзеф Крашевский – Роман без названия. Том 2 (страница 27)

18

С Базилевичем они почти не виделись, а, встречаясь, обходили друг друга, словно не были знакомы. Между тем этот ловкий литератор шёл дальше начатой дорогой. По правде говоря, не удалось ему жениться на панне Эмилии Клапциовне, которая пошла вдруг за какого-то подполковника пехоты, имеющего триста душ в орловской губернии, но легко утешился, надеясь ухватить потоптанную вдовку, к сожалению, хворую! слишком часто флюсом на лице и постоянно учёностью, и имеющую только одну дочку. Тем временем он спекулировал на литературе, издавал проспекты, собирал подписки, писал статьи, а так как кричал очень громко и критиковал смело, выбил себе некоторое положение.

Профессор Ипполит, единственный друг Станислава, всегда ему верный, также тяжко и медленно, как он, шёл дорогой жизни. Но, несмотря на видимую весёлость, не имел силы выдержки Станислава. После первой, второй книги, не видя результата ни в славе, ни в деньгах, сложил руки, завернулся в шлафрок и сказал себе: «Разве я глупец – работать на них. Предпочитаю чужую работой пользоваться». Жил, поэтому, спокойно, потихоньку, в углу, всегда много читая, метко думая, смеясь над всем, что ему смешным казалось и загораясь к прекрасному, но совсем ушедший сам с поля боя. Красивое личико бедной панинки схватило его за сердце, он влюбился, голова его закружилась, не долго думая, не глядя на конец, он женился. Они были счастливы, но бедность, как червь, выедала этот плод счастья; появилось двое детей, пришло с ними беспокойство за их судьбу, и профессор Ипполит немного из лености, первородного греха славянских племён, немного от отчаяния, в котором не признавался, вбежал в паразитическую жизнь обычных людей. Давал лекции, болтал часами, ходил, играл в карты, съедал завтрак, полемизировал за рюмкой, а за работу не брался, со дня на день её откладывая.

Прижатый Шарским, он отделывался от него шутками или обещаниями – начну через неделю, завтра, когда разберу бумаги и т. п. В конце концов он иногда открыто смеялся ему в глаза.

– Оставь меня в покое! Я пробовал, ни к чему не пригодилось… достаточно этого… чтобы день до вечера, чтобы жизнь до конца…

Шарский видел, сколько в этой видимой весёлости таилось отчаяния, потому что не раз замечал, как нежно отец, взяв сынишку на колени, в глазах имел слёзы, когда думал о его будущем; но никогда не выдал того, что знает что-то больше, чем должен. Это была честная натура, но не умела выломаться из наших родовых привычек. Умел любить, готов был пожертвовать всего себя, лишь бы это пожертвование не потребовало от него долгой выдержки, работы, постоянства! Работать, пытаться, падать и вставать, будучи оплёванным и забросанным камнями, возвращаться к апостольству и возвышать неуверенный голос насмешкой… не был способен.

Базилевич также ждал только женитьбы, чтобы своей жене сдать перо и начатый перевод «Луизиады» Камоэнса разложить на двадцать четыре года. Вдовка обеспечивала ему добрый быт и покой, прошлые сочинения какое-то такое имя, а разглашённая заранее «Луизиада» также давала права на благодарность масс. Поэтому он мог после свадьбы разложить книжки, разрезать бумаги, наточить перья, выкаллиграфировать название и сесть со сложенными руками… К несчастью, это желанное супружество не приходило к результату, и даже мгновение колебалось. Вдова, имеющая одну дочку, которую из своих собственных денег могла наделить приданым, как хотела, – была слишком хорошей партией, несмотря на свой вечный флюс, чтобы её руки не добивались многочисленные поклонники. А так как болела, кроме того, не только литературой, но философией и формальной blue stocking, а слабость её была хорошо известна, претенденты хорошо знали, какой дверкой попасть к ней было можно.

Почти каждый день, представленный кем-то иным, входил какой-нибудь литератор с бумагой в кармане и готовностью вздыхать, любить, жениться и переписывать! Но женщина хотела иметь хороший товар за свои деньги; первый её брак, какой по воле матери исполнила как жертву, вовсе ей не удался, должна была отыгрываться на другом.

Пани Лидской было уже тридцать с лишком лет, согласно календарю любовников, сорок, согласно мнению подружек, а что-то большее, возможно, показывала метрика и лицо… Никогда не была красивой, но также зато не много подурнела, старея. Сухая, высокая, бледная, чаще всего немного полная, славилась чёрными глазами, которые в действительности как-то порыжели и сделались пивными; нос как все, лоб, губы, подбородок, не поддающиеся описанию, потому что без особенного изящества и уродства. С бедой на портрете могла походить на не очень некрасивую, а при свечах и без флюса не поражала ничем; говорили, что только с утра и перед одеванием не выглядела красиво, но это могли быть слухи завидующей гардеробщицы. Носила иногда голубые очки, отличительный знак старой работы, и по ним узнавали её на улице. Впрочем, жёлтая, похудевшая, с большими руками, с мощными ногами, она вовсе не была восхитительной; добавим, что наряжаться не любила, ужасно забывалась и имела претензию к философии.

Такое вот создание выбрало сердце Базилевича с первого на неё взгляда; разговор обоих пришёлся им взаимно по вкусу, потому что оба говорили больше, чем думали, и обманывали слушателей, а оттого, что Базилевич предложил рукописи пани посылать в «Газету», печатать, хвалить, защищать и носить по городу… завязалась тогда любовь…

Нелегко с ней было приступить к суровой вдове и через абсолют достать до реальности; но Базилевич тем временем вздыхал как кузнечный мех и служил как пёсик. Два раза на неделе устраивал литературные вечера у пани Лидской, не заметил, бедолага, что навёл себе конкурентов; поскольку все неженатые и литераторы, приходящие на него, стали хором вздыхать по вдове, а чем кто-нибудь из них имел более дырявые локти, тем, естественно, вздыхал сильней и яростней.

Женщина постепенно рассматривалась.

Коньком пани Лидской, как мы сказали, была философия, а особенно немецкая, и, хотя пани, очевидно, даже не знала языка и не читала ничего, кроме ревеверовских статей и подхватывала только пустые мысли, а скорей оболочки, в которых была мысль и формулки, пускалась в рассуждения пантеизма и защиту угрожаемому гегельянству, как говорила, обскурантами. Поэтому тут, на её вечерах, в защиту идей, принципов, духа, прогресса и тому подобных больших слов, которые как хоругви развевались над той болтливой чередой, придумали издавать сборник сочинений.

Не было тогда ничего более лёгкого, чем такое издание, которое мог предринять тот, кто имел, чем проспект написать и за что её издать. Проспект густо нашпиговывали словами: цивилизация, идея, синтез, анализ, дух (духа добавляли, не жалея), обещали много, раздавали между тем пронумерованные билеты во имя цивилизации, а остальное рассчитывали на деньги из провинции, на статьи из провинции, на сочувственные карманы общества. Какое-то такое простое дитя природы, не совсем даже оторванное от её груди, присылало сначала вещь о духе, с какого-то там описанного положения, другой – вещь о прогрессе, третий – поэзию для Паулы, четвёртый – какой-нибудь пасквиль под видом повести, иные – под предлогом критики мести, – и так первый сборник пускали в свет с девизом Lunctus viribus. О втором и третьем речь была редко, и когда не хватало мысли, терпения, науки, выдержки и совести, сбрасывли вину на общество. Есть это по части история многих и многих сборных изданий. Что-то подобное намечалось у пани Лидской, на коленях которой раскачивался проспект, откормленный молоком философии этой пухлой музы.

Базилевич был его отцом, но, послушный вдохновению Эгерии, исправлял его, пока хотела и как хотела, потом издал в двух тысячах экземплярах и распустил по свету.

Но когда думал, что уже завоевал сердце пани Лидской и выжидал только удобной минуты, чтобы пасть к её коленям, воспевая горячую любовь в сонете, – пришли неожиданные обстоятельства, которые пошутнули его будущность и почти испугали его.

Во-первых, какое-то лихо принесло, что множество особ, которые взяли билеты на труды Яна-Петра-Фелициана Мусины Базилевича (потому что такими титулами он оделся), начали непристойно шипеть, жалуясь, что не выходят; эти нарекания, довольно неприятным образом сформулированные, дошли до ушей вдовы; во-вторых, неожиданно появился опасный конкурент.

Был это некий барон Холлар, будто бы немец, вроде бы соотечественник, вроде бы поэт, вроде бы салонный человек, а так как полировка никогда у женщин не вредит, золотые цепочки на жилетике и перстеньки довольно желанны, чёрная же шевелюра и правильные усики бывают хорошими брачными агентами, – барон сразу по выходу приобрёл первое положение при вдове. Голый как турецкий святой, лучше сказать, как литератор, Бог его знает, что умел, но так как ещё смелей Базилевича болтал, лгал и хвалился, начали сразу с устрашённым Базилевичем сурово есть друг друга с первого вечера и барон не давал себя проглотить.

У него было много превосходства над соперником: во-первых, он имел какую-то такую тактичность, которой не хватало Базилевичу, заполняющему её безвкусной развязностью; во-вторых, талант, потому что играл, пел и рисовал, и по крайней мере считался видным знатоком и дилетантом в этих предметах. Вдова была также страстной артисткой, потому что играла одну сонату Фелда, выученную ещё в блаженные времена его славы, и нарисовала с помощью покорного метра огромную голову какого-то Тарквиния, вылизанную и вымазанную, которая висела в салоне, и привыкла повторять, что человек без артистичного расположения всегда ей казался неполным. Барон был притом, что называется, красивым мужчиной и принимали его везде… это ей льстило… Таким образом, на глазах отвергнутого Базилевича всерьёз начался роман, а третьего дня для своей богини он принёс canzonette, автором стихов и музыки был он, а, вдобавок ещё, сам её, прося у неё руки таким образом, спел за фортепиано. Этот шедевр, таинственного происхождения, как сам автор, начинался со слов: