Юзеф Крашевский – Роман без названия. Том 2 (страница 15)
Кроме него, ты найдёшь вокруг множество людей, что, как он, верны старым богам, ещё сжигают им жертвы и, принимая литературу, по старинке, за какое-то развлечение, мучают себя акростихами, как задачей квадратуры круга, либо в сотый раз переводят «Оды» Горация, делая их всё более непонятными. В роде Плесниака мы имеем историков, пишущих двадцать лет историю например трёх лет тринадцатого века, о которых трёх слов добросовестно сказать трудно, собирающих без конца материалы, потому что не знают, что делать с ними. Гений отгадает, они даже готового понять не могут, всегда им ещё мало, всегда чего-то не хватает, всегда будут колебаться, назвать героя так или этак, с 15 ли на 16, с 16 ли на 17 декабря родился.
Мир людей мысли и пера так огромен, разнообразен и любопытен, – продолжал дальше, временами прерывая себя, профессор Ипполит, – как иные миры, святой Боже, а кто в него посмотрит внимательно, постепенно разглядит особенности. Вот на вершине настоящие и неудержимые поэты, которых боль, святой запал, горячая вера, великая любовь сделали пророками. Эти первосвященники святыни, великие люди, когда с пьедестала объявляют людям оракулы, часто снова неузнаваемо мелкие, когда с него съедут на землю. Одна половина их жизни убивает другую. Я велел бы им, как китайскому императору, спрятаться за заслону и никогда не показываться иначе, как на больших, пожалуй, торжествах или, как Сибиллам, бросить книги народу, а самим исчезнуть. Ни один из тех гигантов не может быть ни всю жизнь себе равным, ни постоянно поэтом – отсюда муки для него и удивление людей. Даже песня, которая из их уст не их знанием и волей выходит, каждые несколько лет иная и меняет цвета… слабеет… поворачивается в разных направлениях, затихает. Поэт, наконец, как лампа, масло в которой сгорело, остаётся холодным сосудом. Счастливцы – юношеская песнь которых была лебединой песнью. Не один из носимых на руках, который имел в груди только одно слово, чтобы поведать миру, не умея вовремя умереть, одно это слово повторяет, когда уже десятые уста после него другие провозгласили.
В другом ряду стоят ещё поэты, но это уже не те гиганты, хоть в них горит яркая искорка чего-то, какая-то дробная мысль, какой-то малюсенький дар. Иногда в их жизни есть минута, что поют пророческим голосом и введённая в заблуждение толпа поаполодирует им как пророкам; но остаток жизни развлекаются пойманными аплодисментами, не в состоянии их ещё раз заслужить. Когда в них молодая искорка погаснет, а пепел истлеет и застынет, эти люди не падают замертво как пророки-гиганты у алтаря – живут ловкостью и хитростью. Как земноводные, отсечённые члены которых долго двигаются, прежде чем окостенеют, они также, неживые, притворяются живыми. Научились из наблюдения других и себя, каким путём ходит чувство, как выглядит и каким говорит голосом; таким образом, отлично имитируют то, чего уже в них нет, и обманывают тех, что не имеют хорошего инстинкта, из-за кривляния только поднимая к нему глаза. Есть это поэты непоэтичного класса людей, для которого эти песни в самый раз, как для некоторых пьяниц без вкуса во рту поддельное шампанское вино. Эти поэты будут тебе делать и делать неплохо всё: поэму, драму, оду, сатиру, сказки, эпиграммы, согласно моде, форме и предпочтению века, потому что это им всё одно или шить ботинки, или тревики – это маэстро-поэты.
За ними или перед ними идут, не знаю, те люди, которым Бог дал поэзию в дышу, а завязал уста, не давая формы и способа передачи того, что чувствуют. Есть это прозаики-поэты, что-то например любителей музыки, у которых душа полна песни, а в горле отсутствует голос – сжалимся над несчастливцами! И дальше длинной шеренгой… люди мысли, люди труда, люди знания и капелланы, и массы.
Люди мысли – редки; не считаю тут тех, что одну только в жизни имели и на ней всегда, как св. Марцын на белом коне, ездят, но о тех говорю, в которых мысль живёт, вырабатывается, растёт, становится сильнее и сама переделывает, чего только коснётся. Те есть самыми несчастными из всего нашего света, исключая поэтов, они рассказывают, что те поют, – слово будущего, они проповедуют завтра, но настоящее, как Сократу, всегда им платит цикутой, клеветой или камнем за отвагу, с какой глядят на дорогу, для иных тёмную. Мыслители рождают мысль чаще всего, не умея её ни вырастить, ни воспитать, ни научить её говорить… Дети их, как подкидыши Яна Якова, воспитываются в больнице. Первый лучший человек посредственных способностей и работы припишется к этому младенцу и, воспитав его, за своё подаёт миру… из тех, которых люди считали великими гениями, половина по крайней мере были только ловкими мошениками, которые чудом деньгами купили себе бессмертную славу. Мысль почти всегда родится в каком-нибудь безымянном мозге, а медленно дозревает в другом и часто только третьи уста разносят её по свету, делая доступной для общества. Sic vos, non vobis!
За теми идут люди знания, которые обжираются фактами и, таким сяким цементом лепя эти развалины, походят великими строителями. Их головы вмещают в себя огромный груз, как большие купеческие суда, а часто одно размещение этого множества данных рядом друг с другом, от сравнения их между собой, даёт что-то новое и неожиданное. К последнему ряду людей этого типа относятся кропотливые собиратели, комментаторы, мелкие учёные, которые иногда всю жизнь проводят в четырёх стенах в одной дате и служат своим наследникам прекрасным материалом, потому что ничто в этом макракосме духа не есть без пользы и цели.
Люди более маленького таланта всегда бывают более работящими, чем гении, которых вдохновение убивает, но и тем нужны материальные условия и положение. При большом строительстве нужен и исполнитель, чтобы очистил площадь, и носильщик, чтобы кирпичи носил, и осёл даже, чтобы возил воду, и мастер, который бы управлял работой, стоя сам со сложенными руками, и бездумные ремесленники, чтобы в назначенной им линии клали известь и камень.
Мы бы далеко зашли, если бы хотели всё это разнообразие умов и всю эту толпу работников поглядеть. В конце я положил, видимо, писарей-капелланов, проникнутых святостью своего призвания, потому что те также в нашем веке родились и мы имеем их меньше всего.
Литература, как всё в истории мира, имела своё детство, отрочество и зрелые года. Всегда были поэты и писатели-священники, но сегодня только, может, мы знаем о нашем капелланстве и уважаем в себе правду, алтарь которой мы окружаем.
Отсюда частная жизнь писателя должна подчиниться сильной реформе, потому что мы заметили, что с нечистой рукой не годится приступать к святым таинствам. Мы помним ещё времена, когда не только гений, но какой-нибудь любой талантик к безделью, распутству и распоясывания давал права; сегодня есть или должно быть совсем иначе – гений и талант обязываются к самоотверженности и примеру.
Так разговаривая, они зашли аж на Троцкую улицу, а Ипполит рассмеялся над собой, когда заметил, что его так далеко завёл разговор, начатый на «Владиславиаде».
– Доброй ночи тебе, поэт, – сказал он, – и желаю, чтобы тебе не снились ни песнь первая, ни шестая поэмы старого нашего коллеги.
Перевод Бульвера, после того как поборол отвращение, шёл довольно шибко, а так как издатель хотел его издать как можно скорей, дабы его кто-нибудь не опередил, и уже даже выступил с шумным проспектом, когда Шарский принёс ему первый оконченный том, сразу велел его печатать.
С выплатами, как обычно, были церемонии, трудности, волокита и мелкое мошенничество, но на это способа не было. Около четвёртого тома издатель начал принимать своего переводчика со всё более горькой и кислой миной.
Несколько раз встретился у него Шарский с Базилевичем, но последний, обиженный, видно, поведением Станислава в кофейне, уходил, как только его видел.
– Что же вы сделали Базилевичу? – спросил наконец издатель Шарского. – Чем провинились перед его величеством Иглицким? Все против вас.
– Я? – сказал удивлённый Шарский. – По правде, не знаю, мог ли чем провиниться; пожалуй, тем, что всегда говорю правду или даю её почувствовать.
– Это весьма плохая система, – холодно отпарировал издатель, – правда не всегда есть вещью переносимой…
– Но всегда нужной, – прибавил Шарский, – Иглицкому я не кланяюсь, не льщу, не снимаю перед ним шляпу, не воспеваю его, потому что не имею к нему уважения.
– Золотое перо! Золотое перо! – сказал, складывая руки, издатель. – Прикажи ему, пан, что хочешь ex abrupto написать, сидит и работает, аж страх! Жаль, однако, что вы с ним в плохих отношениях. Что касается Базилевича, талант кажется небольшим, но такт огромный, хитрость пугающая, знает дело… далеко пойдёт! Со всеми в хороших отношениях, всем льстит, хоть не имеет, над кем бы не насмехался в духе. Вроде бы на глаз говоря острую правду, всегда знает, где кому польстить, и признается с упрёком там, где не любят того, кому заплатки прилепляет. А если случайно среди классиков нападёт на классицизм, нужно видеть, как он это ловко сделает! Таким образом, он походит на говорящего правду без взгляда на последствия, а сладкое словцо из его уст имеет двойную цену При том досконально знает закулисные дела литературы, физиологию проспекта, характеристику оглашения, презентабельность названия, силу брошенного двусмысленного словца. Жаль, что вы не имеете его ловкости, жаль, что чем-то его обидели… с некоторого времени он с иронией говорит о вас.