реклама
Бургер менюБургер меню

Юзеф Крашевский – Из жизни авантюриста. Эмиссар (сборник) (страница 63)

18

Из деревни каждую минуту кто-нибудь притаскивался, плача, в усадьбу, мамка панинки, молочная сестра старого господина, кумы, дети, которых крестил, приятели, слуги.

Всё это в неуверенности, что принесёт завтра, вздыхало, вытирая влажные глаза, подсудок раздавал ренты, раздаривал землю, но достойным людишкам его самого и отцовское сердце было жаль.

Тжасковский, который (как у нас обычно говорили) наступал на них, был очень добрым и мягким человеком, но с теми жили, знались и столько лет пережили в горести. Последние дни были тяжкие и грустные. Некоторые вещи уже вывезли, раздарили, иные были ещё разбросаны в беспорядке, ожидая своей участи. Целина ходила, останавливалась, вытирала глаза. Каждый из этих покоев напоминал что-нибудь из её короткой жизни.

Подсудок и Целина должны были вместе выехать за границу, тётка, которая забирала часть вещей, выбрала себе схоронение в монастыре, не желая на старость выезжать из страны. Хотя Ягловский говорил о скором возвращении, хотя было оно вроде бы в планах… из других слов годилось догадываться, что уже, может, не скоро, или даже никогда не вернутся на родину.

Был это последний день пребывания в Радищеве, ожидали приезда Тжасковского, который прибывал захватить новое наследство. Во дворе стояла молчаливая кучка жителей деревень, принадлежащих Радищеву… по наполовину пустым покоям ходил отец со сложенными на груди руками и дочка, опёртая на его плечо.

У старика иногда набегали на глаза слёзы, но делал вид равнодушного, чтобы не мучить Целину. Через окно был виден сад, засаженный подсудком, и в дали поля и леса. Остановился упиться этим видом и, не в состоянии воздержаться, сказал:

– Дитя моё, тебе, молодой, которая начинает жить, привыкнуть к другому краю и обычаю будет нетрудно, но мне, что её кончаю, память прошедших дней даже из рая бы тянула. Сюда привёл твою маму, здесь прожил с ней немного счастливых дней… здесь ты мне своей молодостью прояснила вдовство… у меня были приятели, я имел светлые минуты, а в худшем случае тишину и покой. Но надобно сделать жертву, делаю её, не жалуюсь… позвольте мне только погрустить немного.

Говоря это, он поцеловал её в лоб, она наклонилась к его руке.

Они как раз стояли перед камином, таинственная заслонка которого сохранила жизнь беглецу… Целина поглядела на неё и зарумянилась.

– Пусть же не будет у нас тайны, дорогой отец, – произнесла она, – вот это укрытие, которое ты выдумал, спасло жизнь моему герою, служило ему схоронением… а минута, в которой я ему его показала, была решающей в моей судьбе и будущем. К спасённому я привязывалась всё сильнее.

– Значит, ты ему его… показала? Как? Когда? – спросил отец.

Целина, румянясь, но со спокойствием чистого сердца рассказала отцу всё первый раз… Подсудок молчал, задумчивый.

– Чудеса это, – отозвался он наконец, – а такие чудеса только любовь может сотворить, но только такая честная и святая, как твоя. Это ничего ещё было – уйти из Радищева… но кто мог и каким образом выкрасть его из той тюрьмы, так тщательно охраняемой и укреплённой?

Целина молча поцеловала ему руку, поглядела в глаза, и тихо, очень тихо ответила:

– Бог.

– Но чьей же рукой? Уж… уж не твоей ли, дитя моё?

– Моей, моей, слабой женской рукой совершил это чудо – помогли достойные люди.

Подсудок хлопнул в ладоши от удивления, но затем хлопок бича объявил прибытие нового наследника. Они ещё стояли при том камине, когда вошёл Тжасковский и подал руку подсудку.

– Слушай, Тжасковский, – сказал ему после приветствия подсудок, проводя его к заслонке, которая закрывала укрытие, и показывая ему, как она отворялась, – никто об этом не должен знать, кроме тебя… вот имеешь укрытие, которое уже одному человеку спасло жизнь. Бог даст, не понадобится тебе никогда, но если бы, упаси Боже, имел что скрывать… пусть тебе она также хорошо, как нам, послужит! Но цыц, идём к толпе.

Описанные события происходили в 1838 году и начале 1839; мы должны передвинуться во времена, которые значительно ближе к нам, желая докончить историю известных особ.

Но из тихого этого шумящего лесами волынского Полесья перескочить далеко, далеко, аж на берег Женевского озера.

Спустя семь лет история об эмиссаре, переделанная уже поэтично в легенду, украшенная добавлениями, ходила в новом и красивом облачении по дворам и усадьбам, даже по корчмам и хатам. В Ольшове показывали то историческое подземелье, в котором Павел был ранен и схвачен. В местечке любопытные ходили смотреть усадьбу, из которой он чудесно ушёл, в лесу проезжие останавливались перед корчёмкой, в которой он встретился со справником. Но о полковнике Шувале мало кто помнил, сделали из остатков после него фантастическую фигуру, наподобие людоеда, что-то вроде Муравьёва. В 1845 году проехал через столицу над Шпреей русский генерал, который, казалось, первый раз гостит за границей… присматривался к людям с наивным удивлением, а люди также на него глядели с улыбкой.

Видно, думал, что ему это добавит величия, потому что от границы ехал с большим крестом св. Владимира на шее, который старался сделать видимым; потом, убедившись, что над этим украшением только иронично усмехались, спрятал его в карман и повязал себе прусским способом ленту в петлицу… наконец дальше уже, возможно, как неэффективную, и эту пестроту отбросил. Осталась у него, однако же, физиономия, по которой николаевского слугу и московского военного узнать было легко и без орденов… хоть бы это скрывал. Был это мужчина немолодой, хорошо уже поседевший, с огромны-ми усами, плечистый, державшийся просто, хотя хромал на одну ногу. Выражение его лица, для иностранцев смягчённое, было, однако же, ещё острым и неприятным. Говорил в целом мало, хотя с лёгкостью выражался по-французски. Ехал, как говорил сам, для здоровья и отдыха. Дорога загнала его аж на озеро Леман. В Женеве он остановился в самом приличном отеле Des Bergues и велел ему дать жильё с видом на озеро и Белую гору. Сразу первого дня он соблаговолил сойти к общему с другими путешественниками столу. Не много глядя на них, он занял своё место, которое ему любезно указал обер-келнер, приказывая, чтобы шампанское поставили в лёд, потому что другого вина не пил.

Через минуту, усевшись, он поднял голову и начал рассматривать сотрапезников. Вдруг он задрожал, салфетка, которую он держал в руках, выскользнула… казалось, что хочет вскочить со стула, зарумянился, побледнел и явно смешался… глаза его с выражением удивления и страха были неподвижно уставлены на сидящих напротив особ, занятых между собой оживлённым и весёлым разговором. Те его ещё не заметили.

Молодая и красивая женщина, приличный, полный жизни, с чёрными глазами мужчина, и пожилой, усатый, бледно выглядящий мужчина, как раз занимали места напротив.

Глаза генерала были по-прежнему на них уставлены, крутился, не зная, что делать с собой, несколько раз хватался за стул, хотел его отодвинуть, потом снова, будто бы устыдившись, неуверенный, садился. Его безумный взгляд падал на тарелку и, не в состоянии так выдержать, возвращался на энергичное лицо молодого мужчины.

Через минуту этого колебания с противоположной стороны стола послышался лёгкий крик, шорох слов, как бы какой спор… и мужчина с чёрными глазами, резко отодвинув стул, вскочил с места. Взор его метал пламень… губы дрожали, руки двигались… Генерал заметил это, побелел, но сначала делал вид, что не видит.

– Это он! – повторяла женщина. – Это он!

– Да, это он! – воскликнул её разгорячённый товарищ, и собирался как бы выйти.

За столом сидело по крайней мере тридцать особ, по большей части англичан, американцев и французов. Все при виде этого необъяснимого замешательства, причины которого до сих пор не поняли, подняли глаза на бледную, встревоженную женщину, которая пыталась уйти, показывая отвращение и презрение, на старого мужчину, старающегося её успокоить, на черноокого, который весь дрожал гневом и возбуждением.

– Господа, – отозвался наконец по-французски последний, – простите нам, что мы должны стол и милое ваше общество оставить… не можем спокойно остаться вместе… с палачом!

Несколько англичан встало со стульев, услышав это слово, признаки возмущения вырвались из многих уст, глаза всех обращены были на генерала, на которого мужчина указал рукой.

– Да, – продолжал он дальше, – вот… этот человек… это палач. Он покушался на мою жизнь, преследовал как дикого зверя; я даровал ему жизнь, имея его в руках, когда на коленях, передо мной рыдая, умолял о ней… а через мгновение потом, предав клятву… покушался уже на меня… Я обязан ему двумя ранами, нанесёнными предательски… долгим заключением и преследованием. Ни один честный человек не захочет с ним сидеть за одним столом… а по крайней мере я – не могу.

Генерал в самом начале этой речи вскочил с яростью в глазах и ножом в руке, желая броситься на противника, но сидящий рядом плечистый англичанин схватил его ладонь железными пальцами и стиснул так, что, несмотря на метания, двинуться не мог. Бросался только как одержимый и бесился.

Все по очереди покинули стулья, бросили тарелки, убегая от стола, одна бледная мисс потеряла сознание, дети начинали плакать… на шум и ропот прибежал хозяин. Англичане и американцы повторяли хором: