реклама
Бургер менюБургер меню

Юзеф Крашевский – Из жизни авантюриста. Эмиссар (сборник) (страница 43)

18

Столько лет работы нужно было на собрание достойной библиотеки… а вскоре после смерти рассеяли её наследники… Посоветовал им кто-то продавать по отдельности, хоть Теодор хотел всю купить. Поэтому, чтобы что-нибудь из неё сохранить, он должен был появляться на аукционе, биться за каждое барахло, и много достойных вещей было потеряно… Разные остатки разорвали на заворачивание товаров, на склеивание картона, для экономного облепления стен под новую обивку.

Обычная история людских собраний… всё рассеивается и соединяется снова, рассыпается и исчезает… а сколько же рук покоилось на каждой из этих жёлтых страниц, которые сегодня также истлели в могиле… Pulvis sumus[19].

1872

Эмиссар

(воспоминание из 1838 года)

роман

Одним из самых грустных зрелищ на свете есть маленький и грязный городишко, добавив ещё слякотный день, хмурое небо и, наконец, обстоятельства, не располагающие к прекрасному, – русскую администрацию, которая из самого убогого и самого отвратительного селения, как работящая пчёлка, умеет только для себя вытянуть живительные соки и измучить несчастную жертву – будем иметь картину идеального безобразия.

Увы, мы вынуждены проводить читателя как раз в такой городишко, в хмурый осенний вечер, потому что первая сцена драмы разыгрывается в нём. Непередаваемой грусти, какую представляла эта руина, способствовало её прекрасное некогда прошлое, ещё видимое среди изнурения, бедности и грязи. Над остатками плохих деревянных домов и хаток, наполовину погружённых в землю, на холме, на туманном фоне небес поднимались великолепные некогда стены вечного замка, торчащие потому только так долго, что разбить их не имели силы, прекрасная башня кафедрального собора и обгоревшие стены десятка святынь и опустошённых монастырей. От того давнего великолепия не осталось ничего, кроме этих полуразрушенных стен, куполов, башен без крыш и чёрных труб. Говорили, что царь Николай десять лет назад, когда ещё местечко было целое и живое, проезжая через него, смотрел на это множество костёлов, и в приступе ненависти ко всему, что напоминало Польшу, громко отозвался:

– Не могу терпеть этот городишко!

Через несколько лет по неизвестным причинам произошёл сильный пожар и уничтожил значительную часть красивейших зданий… а то, что осталось от первого огня, вскоре сгорело в повторных пожарах, устроенных невидимой рукой. Город пошёл на угли и пепел, горел каждый год во время, когда огонь мог охватить его легче, и распался на эти руины. Из нескольких уничтоженных монастырей сделали военные склады, другие разобрали, в иных, заделав дыры, помещали узников, открыли тюрьмы, пару настоящих костёлов продали евреям и переделали на каменички, другие постепенно ела сырость и обдували ветры. От былого величия остались огромные пепелища. Спустя несколько лет город, некогда столица княжества, земли, резиденция главных судей, город епископа – представлял картину грустнейших на свете развалин. Не было улочки, вид которой не портила бы огромная руина рядом с новыми деревянными бедными клетушкам… горы щебня, торчащие трубы, кучи угля и камня. Прошлая жизнь, устрашённая, сбежала из этих мест, приговорённых на медленное умирание. Из кирпичей разобранных святынь поднялись новые церкви, тюрьмы и казначейства… обычные знаки московской цивилизации… также чудовищно выглядящие, как она.

Выгнали епископа, разогнали священников, вынесли суды, а остальных старцев едва обеспечили углом, в котором бы могли умереть под стражей московских карабинов. Местечко представляло как бы кладбище, полное памятников, на могилах которого полицмейстер и справник высасывали остатки оставшегося населения, которое привычка и бедность приковали к мес то у.

Прошу представить себе этот некогда богатый город, сегодня едва дышащий под благословенным правительством разбойников, в хмурый день, а скорее осенний вечер, в дождь и ветер, с улочками, полными грязи, как будто вымощенными досками и балками, которые затрудняли проезд и кое-где создавали вид баррикад среди пропасти. На улицах не было живой души, кое-где – проскальзывающий еврей, покрыв голову поднятыми полами сарафана… повозка, ведомая бедными клячами и тонущая в грязи на рынке… исхудавшая собака или оборванный бедняк.

На пороге тех кирпичных будок караульных, которые будто бы должны были следить за порядком, видна была только припёртая к стене алебарда будочника… он сам где-то на подстилке спал после водки, в уверенности, что полицмейстер в такую не выйдет на улицу.

Ветер выл в переулках и в узких пустых проходах между стенами, высоко обрызганными грязью. Кое-где над крышами постоялых домов из трубы вырывалось немного дыма, который ветер стелил по земле. Невыразимая тоска… неописуемые испарения грязи, атмосфера густая и смрадная, опоясывали несчастную руину.

На одной из чуть более широких улочек, в деревянном домике, приподнятом фундаментом над уровнем уличной грязи, над дверью которого была прибита доска с энергично нарисованным московским орлом, в первой комнатке сидел совсем неинтересный человечек. В нём легко было узнать русского чиновника не только по мундиру, но и по физиономии, которую правильней всего было бы назвать канцелярской. Ту комнату, середину которой занимал столик, покрытый зелёным облезлым сукном и обведённый на полу чёрными пятнами чернил, украшала литография императора, два стола поменьше с чернильницами и несколько стульев, из которых один устилала миниатюрная высиженная подушечка. Безусловно, в эти минуты её использовал обречённый на одинокую медитацию урядник, опёршись на стол и грустно поглядывая в грязное и веками не мытое окно. Низкий лоб, красный нос, широкие уста, побритое лицо и бородавка около губ отличали секретаря полицмейстера. Поскольку он был не кто иной, как сам секретарь… Двери канцелярии, за которыми слышен был довольно громкий, прерываемый смехом, разговор, соединяли это пустое бюро с частной квартирой полковника Парамина, сейчас выполняющего обязанности начальника крепости в местечке.

Мы забыли добавить, что перед дверью домика стояла одноконная, ужасно грязная дрожка, покрытая кожей, возница которой, обращённый спиной к дождю, дремал, ожидая своего пана.

Секретарь полицмейстера зевал и проклинал необходимость сидения в пустой канцелярии; начинало немного смеркаться.

Затем медленно и осторожно отворилась дверь, показалась голова и, вытирая ноги на пороге, вошёл капающий от дождя еврей. Был это фактор из заезжего дома Нысоновичей, который ярмолкой поклонился секретарю и под одеждой начал искать бумагу. Секретарь принял грозную, чиновничью, полную важности мину и физиономию.

– Чего хочешь?

– Прошу ясного пана… паспорт… Путник приехал, ставлю вас в известность.

Сперва секретарь, хмуря брови, взял бумагу и поглядел на руки еврея, который потихоньку положил на стол два злотых. Читал паспорт со своего рода презрением и выражением собственной силы.

Два злотых, которые уже спрятал в карман, казалось, вовсе не произвели эффекта.

Раз и другой он крутил в руке паспорт, якобы что-то ища на нём, что не находил, и крутил головой.

– Что это? – воскликнул он наконец, кладя на стол бумагу. – Что это за манера? Гм? Приезжий, а ещё чужеземец, издалека, дьяволы его там знают, особа, может, подозрительная, присылает тебе бумагу для подписи, а лично ко мне не явится? Ты что же, Ицек, не знаешь предписаний? Или мне самому ещё идти к вам, чтобы подтвердить, что описание верное, и поглядеть в глаза тому господину? Что же, ты не знаешь какое время? Гм? Когда нам строжайше предписали обращать самое пристальное внимание на каждого путешествующего, а особенно чужеземца? Но что это? Вы надо мной и над полковником шутки шутите? Гм? Хотите, может, под суд отдать? Гм? Тридцать копеек следует за печатку… вот что! А путник пусть сам потрудится зайти в канцелярию.

Ицек поглядел на грязные ноги.

– Ясно секретарь, – сказал он, – это больной человек.

– А зачем ездит, когда больной?

– У него зубы ужасно болят.

– Пусть у него болит, что хочет, а он тут должен быть сам… Гм? Посмотреть бы ему в глаза. Так, право, хочется, а я не могу визовать, не видя… Теперь такое время… дьявол его знает, какой нации… паспорт непонятный…

– Нации? – отарировал еврей. – Какая должна быть нация! Когда это часовщик…

– Мне всё одно… часовщик ли он, граф ли, или кто бы ни был, а достаточно, что он из уважения к власти должен представиться в канцелярии.

Ицек пожал плечами и достал ещё два злотых, отступая после выполнения этого смелого действия снова к порогу.

В молчании секретарь также сперва положил два злотых в карман, но сразу стукнул рукой о стол.

– А если бы ты дал мне рубль! Слышишь? С этого ничего не будет – человек чужеземный, заграничный человек… Часовщик, разве ты знаешь, настоящий ли часовщик, или притворяется! Можешь ты знать? Знаешь ты строжайшие полицейские предписания? Гм? Ицек! Ицек! Не играй с властью! Не испытывай моё терпение… Последнее слово: иди прочь, а пришли сюда этого человека.

– Но он не говорит ни на каком языке, – воскликнул Ицек… а ну по-немецки…

– Я его проэкзаменую… der, die, das, – крикнул секретарь, – дай мне его сюда… иначе не будет! Знаешь ли ты, какое это время!

– Что я должен знать, – сказал еврей, пожимая плечами.