реклама
Бургер менюБургер меню

Юзеф Крашевский – Из жизни авантюриста. Эмиссар (сборник) (страница 36)

18

– Я не требую от вас, чтобы вы отказались от своих демократических идей, – добавил президент, – но обращаю ваше внимание, что президентша сама должна была эти вещи так видеть, как я… если своего второго брака, не говорю, в каких условиях заключённого, не оглашала – скрывала его.

– Она подчинилась навязчивым просьбам родни, – отвечал Теодор, – но наилучшим доказательством, что этой слабости устыдилась, есть то, что завещание, которое у меня в руке, последняя её воля, последнее письмо ко мне – носят фамилию моего отца…

Президент стянул уста – дрожал.

– У вас эта последняя воля? – спросил он.

– Я получил её…

– Как же она до вас дошла?

– Думаю, что вы были уведомлены об этом профессором…

– Могу я спросить, что вам оставила пани президентша?

Теодор достал полученную сумму.

– Стало быть, ваше будущее обеспечено, – говорил далее президент, – и из благодарности женщине, которой вы обязаны всем, вы будете карать и мстить её семье? Вы не привязываете никакого значения к связям и именам, зачем же настаивать на том, чтобы доказывать происхождение, которое вам неважно? Ради тени этой женщины, ради вашей любви к ней заклинаю вас… отрекитесь, пан…

– Верьте мне, – пытаясь сохранить спокойствие, сказал Мурминский, – что нет того, что бы я не сделал ради матери, не понимаю, однако, чтобы она велела мне отречься от неё. Для семьи же, которая меня преследовала, которая мне с колыбели дала почувствовать только ненависть и отвращение, от которой моя жизнь была перевёрнута, отравлена, – не имею ни малейших обязанностей. Могу отказаться от мести – не чувствую себя обязанным к жертве.

– Во имя матери – её памяти! – повторил президент, приближаясь.

Теодор отступил.

– Нет, того, что противоречит моим убеждениям, не учиню…

– О чём же речь? – добавил первый. – Мы не требуем ничего больше того, чтобы вы не разглашали завещания, чтобы дело осталось покрытым молчанием. Моя семья отворяет вам двери – я прошу вас о перемирии, если обидел, прошу прощения. Чего вы приобретёте на том, если нас больно коснётесь в наших пересудах, что сделаете из нас неприятелей и врагов?

– Значит, хотите, чтобы из-за вашего себялюбия я носил на челе пятно какого-то сомнительного происхождения и из-за любви к матери, ради её памяти, покрыл её позором?

Говоря это, Теодор рассмеялся.

– Признаюсь, что этих идей и понятий совсем не понимаю.

Мрачный президент отошёл и встал, опираясь о камин.

– Мы более двухсот лет назад осели в этом краю, – сказал он медленно, – у нас преобладающие связи, у нас силы, которых вы не цените, но которые в любую минуту жизни могут дать почувствовать себя; вызываете нас на борьбу, которая необязательно счастливой для вас может выпасть. Что вы приобретёте на этом?

– Я исполню долг, иду простой дорогой правды, – отозвался Теодор, – не вижу ни малейшей причины, из-за которой я мог бы отречься от своих прав.

– Мы не требуем отречения от них, но – умолчания, – добавил президент, – предлагаем за это вам дружбу, помощь, согласие.

Теодор долго не отвечал, уста его открыла болезненная улыбка.

– На искренность этой дружбы, на эффективность этой помощи, на продолжительность этого согласия, после стольких лет преследования, после стольких доказательств ненависти не могу рассчитывать, – сказал он злобно, – мы останемся друг другу чужими, это лучше…

– Не будем упрекать друг друга, – отпарировал президент, – молчали бы… будем вам благодарны.

– Не могу, ради памяти матери.

– Ради памяти матери! – повторил президент. – А если бы вы имели доказательства, неотрицаемые доказательства, что после отъезда ксендза Еремея, после написания этой последней воли, которую вам прислала, на ложе смерти, на несколько часов перед кончиной… она требовала того от вас, чего я от вас требую?

– Где это доказательство? – спросил Теодор в недоумении.

– Её воля у нас записана; свидетелями того, как она подписывала, есть живущие люди, достойные веры, которые под присягой признают, что она диктовала без принуждения… по собственному побуждению.

Теодор стоял прибитый.

– Но где же эта её последняя воля? – воскликнул он.

– Вот её копия, – сказал президент, доставая бумагу из кармана.

Дрожащими руками взяв это письмо, Мурминский приблизился к окну. Нескоро волнение позволило ему читать.

Это документ, в котором президентша глухо вспоминала о поверенном для Теодора письме ксендзу Еремею, был якобы последней мольбой перед кончиной.

«Я хотела, чтобы Теодор знал, что я была его матерью по крови, как знал меня матерью сердца, но умоляю его, чтобы ради моего спокойствия в могиле, ради избавления меня от нареканий, молчал о своём происхождении и законно его не доказывал. Для этого я выделила из своего состояния, что для него предназначила, чтобы избавить его от доказывания и избежать неприятных отношений. Пусть Теодор знает, что под этим только условием благословлю его со смертного одра. Всего разглашения, спора, процессов, от которых умершая должна была бы ещё страдать, запрещаю под тем благословением – и если я была ему матерью доброй и деятельной, пусть мне тем отблагодарит…»

Глаза Теодора наполнились слезами, думал долго и мрачно. Читал, перечитывал, узнавал в этом стиль и способ выражения президентши, но её сердца не находил. Обрекала его сама на двусмысленное положение, на какое-то изгнание из общества, на непонятное молчание, на ложь самому себе. Не зная, что начать, он положил бумагу на стол, заломил на груди руки, опустил взгляд в землю – стоял прибитый и бессознательный.

Президент глядел, не отзываясь.

– Этот документ мы можем вам представить в оригинале, – добавил он после минуты ожидания.

– Мне нечего на него ответить, – сломленным голосом сказал Теодор, – если это было волей матери, уважаю её; хотя я убеждён, что вынудили у умирающей безжалостной настойчивостью это письмо, в котором я её не узнаю. Ей нанесли моральное насилие, вина которого пусть падёт на тех, что его допустили.

Говоря это, Теодор взял со стола шляпу и, не глядя уже на президента, не прощаясь с ним, вышел не спеша из покоя.

В третьем он застал докторову, которая в тревоге ожидала тут результата его встречи, каждую минуту предполагая услышать шум и непримиримую борьбу. Поглядев на побледневшее лицо Теодора, который шёл как пьяный, она поняла, что произошло что-то неожиданное и нехорошее… не смела его спрашивать. Подали друг другу руки, Мурминский вышел.

Через минуту за ним показался президент – с лицом светлым и триумфующим.

– Очень благодарю, уважаемая кузина, за ваше посредничество, – сказал он с лёгким поклоном. – Мне кажется, что мы с паном Мурминским договорились и избежим для обеих сторон неприятных крайностей.

– Могу спросить, как это случилось?

– Ничего проще, – отвечал спрошенный, – у нас давно была для помощи на крайний случай воля президентши, написанная при свидетелях, в которой есть отчётливое напоминание о том, как желает, чтобы поступил пан Теодор. Она взаимно подействовала на нас, чтобы мы примирились. Кажется, что пан Теодор ожидал чего-то иного – поэтому ушёл, не желая договориться со мной о наших отношениях. Соблаговолите быть моим переводчиком и заверит его, что на нашу помощь и дружелюбие он может рассчитывать.

Эти слова звучали как-то так высокомерно, что докторова от имени протеже хотела на них ответить, что ни в помощи, ни в доброте их нуждаться не будет, – сдержалась, однако, и поклонилась только, прощаясь, издалека.

– Я надеюсь, – прибавил президент, – что теперь, когда всё счастливо окончено, и вы к нам будете милостивой.

Не дожидаясь ответа, президент поклонился и тихо, медленным шагом вышел из дома. Докторова взяла на себя обязанность донести Толи об окончании дела и результатах разговора – но не чувствовала нужды спешить.

Села в кресло и на глазах появились слёзы; имела какие-то нехорошие предчувствия. Поэтому не пошла к приятельнице и велела дать знать, что ждёт её у себя. Но вместо Толи через полчаса прибежала её подруга, пани Тереза.

– Пани моя дорогая, – начала она с порога, – если любишь Толу, пойдём к ней. Не знаю, что сталось – часом назад приехал граф Мауриций, закрылся с ней на какой-то разговор… Тола сидит теперь и плачет – а так как она плакать не привыкла, должно быть, произошло что-то неожиданное, что-то очень нехорошее.

Граф Мауриций был опекуном панны Толи и её далёким родственником. Не вмешивался он, по правде говоря, ни в деление имущества, ни в её поведение, но его подпись и согласие были всегда нужны, а Тола привыкла его уважать. Графа Мауриций был также по многим соображениям достойным уважения – но такого практически и теоретически конченного аристократа даже в юнкерских немецких отрядах найти было трудно. Носил прекрасное имя, довольно старое, со всех мер достойное уважения, но понимал своё панско-шляхетское достоинство непольским образом, только по-чужеземски и космополитично. Польские магнаты и шляхта привязывали большое значение к своим привилегиям, но видели в них обязанности – европейская аристократия видит в них только права. Есть огромная разница между тем, что в Польше представляло шляхетское сословие, и что в Европе входило в геральдику. С разрыва здоровых польских традиций в XVIII веке замутилось и то наше понятие, которое удобней было заменить европейским, бесконечно более приятным для практикования. Была минута, когда мы в XVIII веке видели уже наше шляхетство раздвоенным на старую польскую и новую европейскую. Два эти лагеря уже не пришли к договорённости. Наша шляхта, жертвенная, достойная, рвалась к саблям и бросала последние обручальные кольца в народную казну – космополиты велели оплачивать свои подписи на актах о разделах.