Юрий Власов – Гибель адмирала (страница 81)
Германия нуждалась в жизненном пространстве (земле, сырье). Она начинала страдать и от перенаселенности. А тут, под боком, необъятная Россия, та самая, в которую еще почти два века назад переселились колонистами десятки тысяч немцев.
Советизация России, идеология ленинизма придали устремлениям Германии тотальную жестокость. Но ведь всякая классическая колонизация — это прежде всего истребление населения, во всяком случае значительное сокращение его. Идеология ленинизма послужила превосходным поводом как для обоснований грабежа, так и для мобилизации ненависти германского народа, впрочем как и антисемитизм, который по традиции используют и для решения внутриполитических задач.
Германия должна колонизовать Россию — вот основа исторического конфликта. Большевизм же фактом своего появления обострил этот конфликт до крайности.
Русские люди из патриотов (над ними издевались ленинцы, называя «оборонцами») и до революции осознавали завоевательный смысл германской политики на Востоке. Еще генерал Скобелев в легендарные времена русско-турецкой войны 1877–1878 гг. отмечал присутствие колонизаторско-захватнического элемента в духе новой Германской империи, возникшей в 1871 г. (вот уже когда это прослеживалось современниками). Недаром его преждевременную смерть многие русские связывали с происками германских агентов. Это, разумеется, не так: генерал (кстати, любимец народа) чересчур налегал на выпивку.
«Освободили крестьян не Александр Второй, а Радищев, Новиков, декабристы. Декабристы принесли себя в жертву…»
Это о них немногим более ста с лишним лет назад писал Герцен:
«Это какие-то богатыри, кованные из чистой стали… воины-сподвижники, вышедшие сознательно на явную гибель, чтоб разбудить к новой жизни молодое поколение и очистить детей, рожденных в среде палачества и раболепия».
Я преклоняюсь перед людьми, кто в царство мертвого, гнилого застоя, смирения (за которое отличали или оделяли куском хлеба), массового обращения людей в роботов имел мужество возвысить голос против насилия и положить голову на плаху — не только мучительств и приговоров всех тайных и явных служб большевистского режима (сейчас его скромно именуют «тоталитарным»), но и отчуждения самого общества, ради которого принимались муки и смерть.
К прискорбию, многие из них заняли в конце 80-х и начале 90-х годов откровенно противонародные, противорусские позиции, став не только проводниками чужеродных и враждебных России устремлений, но и прямыми разрушителями своего бывшего Отечества, не переставая обильно и гнусно клеветать на его историю и народ.
Россия вычеркнула их из своей памяти.
— Прикроешь слободу у развилки дорог, — объясняет Волчец-кий. — Сколько у тебя штыков, товарищ? — И ворошит стопку бумаг — пальцы прокуренные, желтые.
Сукно стола в чернильных пятнах, прожженностях от папирос, черных хлебных крошках, мокрых кружках от стаканов.
— Двадцать семь нас, — нехотя, как бы с ленцой говорит солдат.
Ох, и здоров, леший, как шинель каптенармус сыскал!
— Вот тебе разрешение. — Товарищ Волчецкий подает записку. — В подвале отпустят кольт, три диска — сдюжишь? А больше ничего не дам… Народ обстрелянный?
— Всякий имеется.
«Это ж не оружейный склад, — оглядывается, вспоминая, Флор Федорович. — Это помещение бывшего страхового общества».
Смутно проявляется в сознании то далекое мирное время, и он, Федорович, здесь… тогда… Да, был… Из глубин памяти неспешно тянется, яснея, тот безмятежный июньский день. Зной…
— Связь с нами через посыльного, — наставляет товарищ Волчецкий. — Чтоб как вечер — с донесением.
— А сколько нам стоять? — спрашивает солдат, поглядывая на Флора Федоровича: вроде бы знакомый.
— Сколько революция потребует. В общем и целом дня три, а там смену пришлем, или каппелевцы сопли утрут и смотаются.
— Тогда всем свобода! — говорит кто-то из-за спин.
По тумбе стола процарапана изощренная матерщина: достается Каппелю и какой-то Зинке — «изменщице» и «рябой змеи-ще». Пониже старательно прокорябаны бабьи прелести — даже чернила не затерли. Сбоку еще прицарапаны два слова — «дура» и «стерва».
«Зинкой, поди, вдохновлялись», — подумал Флор Федорович, поскольку в надписях и рисунках чувствовались разные руки. И налился вдруг обидой и раздражением.
В комнатах неприютно, зябко. Стоят, ходят, переговариваются, чадят цигарками разные личности в шинелях, полушубках, пальто. Каменные плиты пола заплеваны, затоптаны окурками, в мутных следках растаявшего снега — от этого воздух гниловато-сырой. А мокрый полушубок соседа и вовсе шибает псиной, сам дядя зарос седоватой щетиной до глазных впадин. Попробуй угляди, каков лицом. Разве что нос — важно торчит: красный и по бокам в простудных лишаях.
— Так не сыпанут? — спрашивает товарищ Волчецкий.
— Ляг с нами и проверь… Почем знать? Сам не побегу… набегался.
— Вот ты и ложись с кольтом.
— Ты мне еще кольт определи, понял?..
— Не серчай, Кречетов, не могу. Сам знаешь: каппелевцы. Не только вы в заслоне…
За столом — иссиня-бледный губастый человек в расстегнутом затертом пальто и беличьей шапке-треухе. На отвороте пальто — красный бант. Это и есть уполномоченный ревкома товарищ Волчецкий — правая рука Флякова, политкаторжанин, анархист-синдикалист. Случился у него с Флором спор о князе Петре Кропоткине. Когда же… дырявая память…
Булькающе, на задых кашляет сосед в сыром полушубке. Он все возится у плеча справа. Федорович отступает, дает ему место. Сосед трет глаза, при этом задевает щетину, и она трещит громко, непривычно. Сосед бормочет, ни к кому не обращаясь:
— Не заразный я. После тифа. Ослаб…
У Флора Федоровича требование на 60 винтовок — свой будет, эсеровский Отряд. За командира — бывший прапорщик Матвеев, из инженеров. Уже десятый отряд сбил Федорович — сушит его ненависть к каппелевцам. Сколько товарищей на их совести! И не уймутся, звери!..
Не привык эсеровский вождь ждать, переминается, зыркает недобро; однако терпит, не называет себя.
— А харчи? — спрашивает солдат, что у стола перед товарищем Волчецким.
Солдат в годах, за сорок — это без натяжки. И видать, в почтении к себе. И служба не выбила: повадка степенная, разворот головы неторопливый. Таких жены и в постели называют по имени-отчеству («Вы уж, Архип Северьяныч, не шибко мои цацы щупайте. С ночи так и зудят, треклятые. Бога побойтесь: ни дня не пропустите. Да нет, нет… да не балуйте… Ой, чтой-то?! Так хоть бы обнял, приласкал, а то сразу… Ой, миленький! Да что же ты?! Родненький мой! Ох ты, Боже мой! Ой, ой!..»).
— Получи у Карнаухова, — уполномоченный ревкома подает листок. — По полбуханки аржаного, больше нет, товарищ. Революция!
На листке — печать. Как успели смастырить? Самая настоящая печать новой народной власти. И глянь, штемпельная подушечка… Стукнет по ней товарищ Волчецкий печатью, подышит на резиновый круг и оказенит бумагу. И уже никому от нее не увернуться — документ, новая власть при всем своем законе…
— Не померзнете на постах? — спрашивает Флор Федорович.
И удивился себе: до сиплости сорванный голос, на шепот спал.
Однако товарищ Волчецкий живо признал бывшего вождя Политцентра: встает, сует руку. Морщины от удовольствия густо легли на лицо.
Флор Федорович отвечает пожатием. Улыбается: душой не кривит — нравится ему Федя Волчецкий, сердечный человек. Была возможность убедиться — вместе уходили из Уфы.
— А зачем нам всем на дворе? — ворчливо говорит солдат. — Наладимся греться. Чай, домов хватит. В три смены самый раз…
Папаха у солдата сибирская, в лохмах до бровей. Мужик впечатляющий. В плечах до того кряжист и широк — не обоймет баба. Мужик уважительный…
— Чур, только не пить! — говорит товарищ Волчецкий и жестом показывает Федоровичу: мол, садись, дорогой товарищ, вот стул рядышком. И, не дожидаясь ответа, спрашивает солдата:
— Все, Кречетов?
— А я такой Герасим — на все согласен.
Кречетов плечом отодвигает людей. Ну и мужик — из чугуна литой: столько силы и здоровой мускульной тяжести.
«…Я такой Герасим — на все согласен» — тут вдруг и проняло Федоровича. Сидит, не шелохнется, и вдумывается в слова солдата. Стало быть, мучай, казни, насилуй других, бей, твори зло… а ему, им… все равно. На все согласны!
Очнулся на миг — это Федя Волчецкий спрашивает бумагу у него, что-то бубнит о телефонограмме из ревкома, нужен им там Федорович… Ищут…
— Отпусти этого товарища, он нездоров, а потом разберемся, — буркнул Федорович.
Откинулся к спинке стула. Молчит, додумывает присказку солдата:
«Что ж это за жизнь, коли складывает такие слова и таких людей?.. Это уже не озлобленность, это и не опущенность. Это взгляд именно на жизнь, это философия народа, не одного этого солдата… как его… Кречетова… это философия народа. Народ вьшосил эту мудрость…»
Шибко книжный человек бывший председатель Политцентра.
Товарищ Волчецкий не то ослаб зрением от трудов при свечах и коптилках, не то болеет глазами, а только бумаги читает едва ли не бровями. Надо полагать, потому и направили его в канцелярию. Ну какой прок от такого в стрелковых цепях? Ну кого, что увидит?..
Федорович сидит и смотрит перед собой.
— Дожить бы до лета, в тепле постоять, — бормочет сосед в сыром полушубке. Федя как раз читает его мандат. — Ослаб я. Сперва тиф, после рожистое воспаление и опять тиф… С того зябну в любой одеже, аж прокис, не снимаю, просто наказание.