18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юрий Верхолин – Черное сияние (страница 1)

18

Юрий Верхолин

Черное сияние

Из прошлого в будущее

Пахло потом, машинным маслом и хлопковой пылью — такой мелкой, что она проникала в лёгкие раньше, чем воздух, и оседала там на годы. Ткацкая фабрика «Абрамов и сыновья» стояла на окраине уездного города, между железнодорожной веткой и рекой, где по весне распускался иван-чай. Рабочие жили тут же, в серых двухэтажных бараках, которые местные называли «скворечниками» — за тесноту и одинаковые окна, глядящие друг на друга.

Но были среди них и те, кто пришёл работать на фабрику из окрестных деревень. Таких было большинство. Они не имели здесь ни кола ни двора, ютились кто в углах у дальних родственников, кто на рабочих местах, а кто и прямо на полу в цехах, когда выпадала свободная минута между сменами.

Михаил Воронов был из таких. Родился он в деревне Гриденево, что в пятнадцати верстах от фабрики. Дом у них был бедный, на семерых одна корова. Отец, тоже ткач, уходил на фабрику ещё мальчишкой и умер от чахотки, когда Михаилу было десять. Мать выбилась из сил, стирая на чужих людей, и к шестнадцати годам он сам решил: пойду на фабрику, как отец.

– На фабрике хоть кормить будут, – сказал он матери.

Та перекрестила его на дорогу, дала узелок с краюхой хлеба и горшком рассольника, и пошёл Михаил пешком через лес, на большую дорогу, где ходили обозы. На фабрике его взяли без разговоров — руки требовались всегда. Поселили в общем бараке, где спали по десять-двенадцать человек в комнате, на нарах, в два яруса. Койка — мешок, набитый соломой, одеяло — шинель. Он выучился грамоте у дьякона в Гриденёве за три зимы — читал по складам, но быстро догнал, а потом и обогнал многих. К двадцати пяти он умел писать без ошибок, знал наизусть несколько глав из Кольцова и мог говорить так, что даже фабричный управляющий замолкал и слушал.

Но главным его талантом было не красноречие. Он умел видеть. Видеть, как изнашиваются детали станка до того, как они сломаются. Видеть, где у человека болит, по тому, как он держит спину или стискивает челюсть. Видеть несправедливость, которая пропитала воздух слободы так же густо, как хлопковая пыль. Это чувство — видеть и не мочь изменить — сводило его с ума быстрее голода.

Рядом с ним, на соседних станках, работали Дмитрий из соседнего села Саурово, Пётр и Андрей из деревни Юдино, Степан из Корнева. С Дмитрием Михаила связывало не просто соседство по бараку — они приходились друг другу троюродными братьями. Мать Михаила и мать Дмитрия были родными сёстрами, дочерьми одного обедневшего мещанского рода из Гриденева. Старшая сестра, Мария, вышла замуж в Саурово и родила Дмитрия. Младшая, Евдокия, осталась в Гриденеве, вышла за ткача Павла Воронова и родила Михаила. После свадеб сёстры уехали в деревни мужей, и с тех пор виделись редко — только по большим праздникам, когда проходили ярмарки. Дмитрий оказался на фабрике раньше, на четыре года, и встретил там Михаила, который пришёл следом.

– Держись меня, – сказал Дмитрий тогда, хлопнув брата по плечу. – Здесь своя родня не помешает.

С той поры они стояли за станками рядом, молчали или перебрасывались короткими фразами, потому что говорить много не было сил. Именно Дмитрий познакомил Михаила с Акулиной — своей молодой женой, которая пекла пироги и, как поговаривали соседки, умела заговаривать зубную боль.

– В ней есть что-то особенное, – сказал однажды Дмитрий, когда Акулина за минуту сбила жар у заболевшего ребёнка. – Не знаю, что, но я рад, что она с нами.

Михаил тогда не придал значения, но запомнил эти слова. Все приезжие. Все снимали углы или жили в бараках. Все знали, что такое идти на фабрику затемно, когда ещё петухи не пели, а возвращаться, когда уже звёзды гаснут.

– Мишка, брось ты, – говорил ему Дмитрий, его ровесник и сосед по бараку. – Словами сыт не будешь. Вон, у Кондрата ногу станком отдавило — полушку в день дают на пропитание. А ты про справедливость толкуешь.

– А что делать? – отвечал Михаил, не отрываясь от самодельной тетради. – Молчать? Ты посмотри на руки свои. Они не для того, чтобы гнуть спину четырнадцать часов.

Руки у Дмитрия были в мозолях, с почерневшими ногтями — от нитей, краски, постоянного трения. Такие же руки были у Петра, у Андрея, у Степана. У всех, кто стоял у станков с шести утра до десяти вечера с перерывом на жидкую похлёбку и кусок чёрного хлеба.

Штрафы — вот что доводило до бешенства. За опоздание — копейка, за брак — три копейки, за разговор — две. К концу месяца у половины рабочих не оставалось ничего от жалованья. Дети работали наравне со взрослыми — с десяти лет. Младшие бегали с мотками пряжи, старшие стояли за станками, такие же бледные и согнутые, как их отцы.

Бунт назревал давно, как грозовая туча над сухой степью. Толчком послужило объявление нового штрафа — за то, что рабочий оставил станок без присмотра, пока бегал во двор по нужде. Штраф — пять копеек. Половина дневного заработка.

Михаил прочитал объявление, снял его со стены и вышел к цеху.

– Товарищи! – сказал он. Голос у него был негромкий, но его слышали все — потому что станки вдруг замолчали, будто кто-то выключил их одним движением. – Доколе мы будем терпеть? Они из нас жилы тянут, а мы молчим. Мы — не скот, мы — люди.

Дмитрий вышел первым. Потом Пётр, Андрей, Степан. Потом остальные — кто с недоверием, кто со страхом, кто с надеждой. К вечеру цех гудел, как улей. Управляющий вызвал жандармов.

Бунт подавили быстро. Полицейские с шашками наголо загнали рабочих обратно в цех. Семерых арестовали — пятерых, кто кричал громче всех, и двоих, кто просто стоял рядом. Пятерых — Михаила, Дмитрия, Петра, Андрея, Степана — вывезли ночью. Их везли в телеге, связанных по рукам и ногам, через всю слободу. Михаил лежал на дырявых досках, смотрел на звёзды и считал толчки. Он не знал, куда его везут. Он думал о матери — умерла три года назад, спасибо, не увидит. Думал о книжке, которую не дочитал. О том, что завтра его не поставят к станку. Телега остановилась у карьера.

До того как здесь появился карьер, на этом месте шумел густой лес — вековые сосны и ели, с густым подлеском из орешника и калины. А может, поле — ровное, пустое, поросшее полынью и иван-чаем. Никто уже не помнил точно, потому что в 1900 году ткацкая фабрика «Абрамов и сыновья» решила расширяться. Для строительства новых кирпичных цехов потребовалась глина. Геологи нашли залежи здесь, на окраине. Лес вырубили, поле перепахали. Начали добычу — вырыли котлован глубиной двенадцать метров, с пологими осыпающимися краями. Но глина быстро кончилась — слой оказался тонким, не больше трёх аршин. Огромный карьер забросили.

К осени 1905 года он постепенно заполнился водой — грунтовые воды поднимались, дожди добавляли. Это было уже не карьер, а небольшое озеро с мутной чёрной водой. Дно илистое, скользкое, местами — глина, перемешанная с мелкими камнями. Местные обходили это место стороной. Вода там была холодная, даже в июле не прогревалась, а по берегам росла только жёсткая осока да полынь.

Жандармы спустили связанных к воде. Один из них, усатый вахмистр, перекрестился и сплюнул.

– За бунт, – сказал он, будто объясняя. – По законам военного времени.

Их сбрасывали по одному. Михаил слышал крики Дмитрия — короткие, захлёбывающиеся. Потом Петра. Потом Андрея. Потом Степана. Потом пришла его очередь. Он не кричал. Он только успел подумать: «За что?» – и вода сомкнулась над головой. Вода была ледяной. Она заливалась в уши, в нос, в рот. Михаил дёргался, но верёвки держали крепко. Он шёл ко дну медленно, как камень, переворачиваясь в темноте. И вдруг — удар. Головой обо что-то твёрдое, гладкое, холодное. Удар был сильным — на миг перед глазами вспыхнули искры, и он потерял сознание.

А на дне карьера, глубоко под слоем чёрного ила и глины, лежал инопланетный модуль. Он был здесь не одно тысячелетие. Никто не знал, как и когда он упал на Землю — может, три тысячи лет назад, а может, и все пять. Его чёрный эллипсоид длиной двадцать два метра и шириной восемь метров пережил рассвет Московской Руси, когда на берегах Москвы-реки только начинали рубить белокаменные стены. Он видел нашествие монгольской орды, которая прокатывалась по этой земле огнём и мечом, но не заметила безмолвного свидетеля. Он лежал здесь, когда Иван Грозный брал Казань, когда Смутное время разоряло сёла, когда Пётр Первый рубил окно в Европу. Люди веками ходили по этой земле — пахали поле, рубили лес, строили избы, хоронили предков — и не подозревали, что у них под ногами, на глубине двенадцати метров, покоится корабль из другого мира. Только в 1900 году, когда фабрике понадобилась глина и вырыли карьер, чёрный эллипсоид оказался на дне котлована, обнажённый, но по-прежнему скрытый слоем ила и воды.

Почему же его не заметили при рытье? Глина здесь залегала тонким слоем — не больше трёх аршин (чуть более двух метров). Модуль лежал глубже, под глиной, в плотном материковом суглинке. Когда рабочие выбрали всю глину до самого низа, их лопаты и кирки несколько раз натыкались на нечто твёрдое, гладкое, не похожее на камень — но это было на предельной глубине, в темноте и грязи. Мастеровой решил, что это коренная порода или крупный ледниковый валун, каких в этих местах много. Глина кончилась — карьер забросили. Так модуль остался на дне, присыпанный осыпавшейся землёй и затянутый илом. Никто не стал его раскапывать — не было ни времени, ни интереса, ни денег. А когда котлован заполнился водой, он стал просто дном нового озера. Обычный валун — мало ли их на дне?