Юрий Уленгов – Ссыльный (страница 6)
И будь я проклят, если позволю сожрать ещё хоть одного.
Глава 4
Утром, едва проснувшись, я наскоро позавтракал и отправил Ерофеича созывать «обсчество», как он выразился, на общее собрание. Ночные события наглядно показали, что так, как есть, продолжаться больше не может — если, конечно, я не хочу одним прекрасным вечером проснуться от того, что меня доедает мертвяк. Нужно что-то менять. И я уже примерно представлял, что именно.
Народ собирался неохотно.
Ерофеич носился по деревне, колотил кулаком в двери и орал так, что, наверное, мертвяки за забором вздрагивали. Мужики вылезали из изб, щурились на солнце и плелись к церквушке с видом людей, которых оторвали от чрезвычайно важного дела — хотя, положа руку на сердце, важных дел у них не было уже несколько лет. Бабы шли охотнее — любопытство пересиливало. Подтянулись старики, приковыляла старуха с клюкой, ребятишки, само собой, прибежали первыми и тут же полезли на церковную ограду, чтобы видеть поверх голов.
Кто-то бурчал: «и так дел невпроворот, ещё дурью маяться», — но бурчал тихо, себе под нос.
Когда я подошёл, народ разом притих. Ночная история с мертвяками, видимо, произвела впечатление. Вчера на меня смотрели как на приблудного чужака, городского выскочку, которому приблазнилось приехать пожить сельской жизнью. Сегодня — как на чужака, который, может быть, и не совсем бесполезен. В деревнях репутация строится быстро: достаточно один раз выскочить в кальсонах на улицу и нарубить дюжину мертвяков.
Я встал перед собравшимися и оглядел свою паству. В Петербурге мои речи адресовались карточным партнёрам, кредиторам и дамам сомнительной добродетели. Здешняя аудитория, прямо скажем, отличалась.
Поймав на себе чей-то долгий взгляд, я быстро повернул голову и успел отметить, как давешняя черноволосая девка быстро отступила в тень яблони. Её подружки, стоявшие поодаль, зашушукались и рассмеялись в кулачки.
Ерофеич откашлялся и выступил вперёд. Армяк для торжественности он затянул потуже поясом, и даже бороду пригладил.
— Значится, так, — начал он. — Ежели кто, по скудоумию или по недомыслию до сих пор не в курсе — барин наш, Ляксандр Ляксеич, вернулся. И ночью, когда мертвяк полез, барин не стал сидеть за печкой, как некоторые, — тут Ерофеич обвёл толпу выразительным взглядом, — а в одних подштанниках выскочил на двор и давай их рубать саблей. И порубал! — Ерофеич приосанился. — Почти один. А теперь барин слово сказать хочет. Слушайте. Вот.
Он отступил назад, чуть не сшиб какую-то бабу, и уставился на меня с видом церемониймейстера, представившего государя. М-да. Речь — хоть на бумагу переноси для потомков. После такой как-то даже стыдно со своим образованием второго кадетского вылезать. Но — попробуем.
— Скажу прямо, — начал я. — Я неприятно удивлён тем, что увидел.
Обвёл взглядом лица. Мужики прятали глаза. Бабы смотрели настороженно. Ребятишки на заборе затихли.
— Грязь, запустение, каждый сам по себе. Все по избам сидят, запершись, носа на улицу не кажут. Сосед слышит, как другого соседа жрут, — и что делает? Запирается покрепче. Авось мимо пронесёт. Авось не ко мне. Так?
Тишина. Кто-то шмыгнул носом. Кто-то уставился себе под ноги.
— Вот вам результат, — продолжил я. — Ночью мертвяки проломили частокол и залезли в деревню. Полчаса хозяйничали — полчаса, не минуту. Сколько народу выскочило помогать?
Пауза.
— Я вам скажу сколько. Я. Ерофеич с вилами. И ещё четыре человека. Остальные — сидели по избам и слушали, как на улице людей жрут.
Мужики переглядывались. Один — тощий, жилистый Степан — скривился и отвернулся, будто ему по лицу дали.
— Архип, — сказал я, вспомнив имя первого покойного, которое утром мне доложил Ерофеич. — Сам, без зова чьего-то выскочил. Побежал корову спасать — чужую, между прочим. Никто не помог. Ни один человек. Его сожрали. — Я помолчал. — Пелагея Ниловна. Жила одна, в крайней избе, у самого частокола. Все знали, что её изба — на самом опасном месте. И что? Кто-нибудь догадался забрать её к себе? Переселить? Нет. Сидела одна. Какой итог? Её тоже сожрали.
— Двое мёртвых, — сказал я. — И оба — потому что каждый был сам по себе.
О Николае, мужике, которого укусили при попытке заделать частокол, я говорить не стал. Во-первых — чтоб не бередить душу бабе его, которая с мокрыми глазами стояла в толпе, во-вторых… Самому тошно было. От взгляда, с каким он на супругу смотрел. От обречённости, с которой он молча развернулся и вышел за ворота. По-хорошему, ему последнюю честь оказать надо было, но он сам выбрал уйти. А поперёк воли пойти рука не поднялась. Не поднаторел я в делах таких — ещё живого человека в спину стрелять, чтоб мертвяком не вернулся.
В толпе кто-то всхлипнул.
— Мертвяку плевать, кто ты, — продолжил я. — Мужик, баба, старик, ребёнок — ему всё едино. Он жрёт всех подряд. И единственное, что может его остановить — это когда люди стоят друг за друга. Не каждый за себя, а все за всех.
Я обвёл взглядом толпу. Лица — серые, усталые, испуганные. Но слушали, и слушали внимательно.
— Ночью, когда мужики, наконец, вылезли и взялись за топоры — мертвяков перебили за четверть часа. Вдесятером, с вилами да кольями. А до этого они полчаса бесчинствовали, потому что каждый сидел в своей избе и надеялся, что пронесёт. Чуете разницу?
Разницу, судя по лицам, чуяли.
— С сегодняшнего дня, — сказал я, — живём иначе. По ночам — караулы. Двое на воротах, двое обходят забор, меняться каждые четыре часа. Увидел мертвяка — бьёшь в набат. Все выскакивают. Не один, не двое — всё. Бабы с детьми — в укрытие, мужики — за оружие.
Помолчал. Дал переварить.
— Тех, кто живёт один, — стариков, вдов, — переселить к соседям. Не спорить, не кочевряжиться. Чтоб ни одна живая душа не оставалась ночью в избе одна. Пелагею Ниловну уже не спасёшь. Но можно сделать так, чтоб больше таких Пелагей не было.
Бабы зашептались. Одна закивала, другая утёрла глаза рукавом.
— Но всё это — полумеры, пока у нас гнилой забор, — сказал я. — Частокол нужно восстановить. Я ночью весь его обошёл. Треть брёвен сгнила насквозь — ткни пальцем и развалится. Удивляюсь, как вы вообще до сих пор живы.
— Так мы б и рады укрепить — нечем! — выкрикнул мужик с жиденькой бородёнкой. Выкрикнул и тут же втянул голову в плечи.
— А лес вам на что? — спросил я. — Или топор в руках держать разучились?
— А в лес идти дурных нема! — подал голос кто-то сзади, из-за спин. — Здесь непокойцы хоть токмо ночью шастают, а там и днём запросто нарвёшься!
— Ну, нарвёшься, — сказал я спокойно. — И что? Здоровые мужики. Четверо рубят, двое сторожат. В чём проблема?
— Вам, барин, легко говорить! — это уже Степан. — Вы-то в лес с нами не потащитесь. А у нас бабы, дети!
Я пожал плечами.
— С чего не потащусь? Потащусь. Вас одних отпускать нельзя, я ночью уже видел, какие вы вояки.
Вот тут стало тихо. По-настоящему тихо — так, что слышно было, как за околицей потрескивает костёр, на котором догорали тела мертвяков. Мужики переглядывались, бабы разинули рты. Один из ребятишек на ограде от удивления свалился и шлёпнулся в грязь, но даже не заревел — так и сидел, таращась.
Барин — сам — в лес — с мужиками — рубить деревья. Такого тут, полагаю, ещё не видали.
— Всё, — сказал я. — Толковище окончено. Некогда разговоры разговаривать, дела делать надо. Выберите четверых, кто пойдёт со мной. Телега нужна, лошади есть?
— Дак… пара осталась… — промямлил кто-то из задних рядов.
— Запрягайте. Два часа на всё про всё. Не выберете добровольцев — выберу сам. Расходимся.
Толпа зашевелилась и потекла в стороны — медленно, нехотя, переваривая услышанное. Бабы загомонили. Мужики жались кучками по двое-трое и бросали на меня взгляды, в которых настороженность мешалась с чем-то ещё. Не уважение — рано. Но тень интереса присутствовала. Дескать — а ну как и правда чего выйдет?
Посмотрим. Может, и правда выйдет…
Я отвёл Ерофеича за церквушку, подальше от лишних ушей. Утреннее солнце пригревало, на покосившемся кресте сидела ворона и с философским безразличием наблюдала за нашей вознёй. Из-за околицы тянуло палёным — мертвяцкие тела дожигали, и запах стоял такой, что ворона, пожалуй, была единственным существом, которому он не мешал.
— Что по оружию в деревне? — спросил я.
Ерофеич замахал руками, будто отгонял этот самый запах.
— Да какое оружие, барин! Три ружья ежели на всю деревню наберётся — и то хорошо. У Степана фузея, ей при царе Горохе стреляли. У Тимохи мушкет дедовский, ржавый весь, из него теперь разве что ворон пугать. Патронов — шиш. Пороху — на три заряда от силы. Вон, у Гришки разве что…
— В который раз Гришку поминаешь, — перебил я. — Кто таков?
— Да промысловик наш, охотник. Живёт на отшибе, за крайними избами, считай, за околицей уже. Бирюк, каких поискать, — ни с кем не водится, слова лишнего не скажет, зайдёшь к нему — зыркнет, как волк, и молчит. Но мужик — кремень. Почитай, благодаря ему мы голод-то и пережили. Зверя бьёт и деревню кормит — зайцы, птица, а случается, и кабана завалит. Молча принесёт, молча сунет, молча уйдёт. Спасибо скажешь — буркнет что-то и дверью хлопнет. — Ерофеич понизил голос. — Да вы его видели ночью, барин. Это он мертвяка-то последнего застрелил. С тридцати шагов, в темноте, в башку. Одним выстрелом.