Юрий Уленгов – Ссыльный (страница 5)
Мертвяк прыгнул.
Я ушёл в сторону, пропуская адскую тварь мимо, и рубанул по шее. Клинок вошёл глубоко, но не до конца — застрял в позвонках. Мертвяк завертелся, захрипел, пытаясь достать меня скрюченными пальцами, сабля рванулась из рук. Я упёрся сапогом ему в грудь, выдернул клинок и ударил снова. На этот раз — чисто. Голова отлетела в сторону, тело повалилось на землю.
Готов.
Из окна избы торчал третий. Непокоец успел влезть уже наполовину — ноги ещё торчали наружу, а руки и голова были внутри. Изнутри кто-то бил его чем-то тяжёлым — ухватом? кочергой? — но мертвяк не обращал внимания и продолжал с утробным рыком протискиваться внутрь.
Я подскочил, схватил его за щиколотки и рванул наружу. Мертвяк выскочил из проёма, как пробка из бутылки, я отступил и рубанул сверху вниз, разваливая череп. Что-то брызнуло, окатив меня с ног до головы. Кальсоны, и без того уже где-то испачканные, окончательно утратили товарный вид.
— Живые есть⁈ — крикнул я в оконный проём.
Изнутри доносились всхлипы, бормотание, детский плач.
— Живые! — прохрипел женский голос. — Барин, миленький, там ещё один! С той стороны ломится!
— Окно загороди чем-нибудь! — крикнул я и рванул в обход.
Я обогнул избу. Мертвяк — грузный, в каких-то лохмотьях — бился в дверь. Доски трещали, петли выворачивались. Ещё немного — и выбьет. Я подбежал сзади. Мертвяк меня не слышал, ну или ему было плевать. Я размахнулся и одним ударом снёс ему полчерепа. Тот осел на землю. Из-под двери робко высунулась рука с ухватом.
— Убрался? — спросил голос.
Можно и так сказать.
— Убрался, — хрипло ответил я.
— Господи Иисусе… Спаси и помилуй…
Колокол продолжал звонить. Кто в него бил, я не видел, но человек этот явно заслуживал награды. Звон разносился над деревней, перекрывая крики и рычание, и в нём было что-то первобытное, отчаянное — набат, зовущий живых на бой с мёртвыми.
Я огляделся. Тот мертвяк, что ломился в дверь к бабе с ребёнком — всё ещё скрёбся. Я примерился, рубанул точнее. Готов. Баба за дверью снова заголосила — на этот раз от облегчения.
Крик — теперь уже с другого конца улицы. Мужской, хриплый, оборвавшийся. Потом ещё один — тоньше, моложе. Кто-то звал на помощь.
Да что ж это, кроме меня здесь нет никого, что ли?
Где-то позади в грязи зашлёпали босые ноги, и раздался голос Ерофеича — визгливый, срывающийся. Староста голосил на всю деревню, перекрывая даже колокольный набат.
— Барин! Барин бьётся! Мужики, ироды, вставайте! Барин один бьётся, помогайте!
Ну, хоть не за печкой спрятался, и то дело.
Впереди показались три фигуры. Непокойцы. Двое, стоящие на четвереньках, с урчанием рвали неподвижное тело на земле, третий повернулся ко мне. Оскалившись, мертвяк бросился мне навстречу.
Я широко размахнулся и ускорился.
Того, что метнулся ко мне, я ударил саблей наискось, от плеча. Развалил глубоко, тот рухнул, но продолжал шевелиться — голова-то целая. Повернувшись на каблуке, я добил его коротким ударом. Второй оторвался от жуткой трапезы, повернулся ко мне окровавленной рожей — и тут же получил сапогом в зубы. Воспользовавшись тем, что мертвяк завалился на спину, я подскочил и рубанул по шее. Раз, другой… Готов.
Третий успел обойти меня сбоку.
Я уловил движение краем глаза, попытался развернуться — но не успел. Холодная рука стиснула моё плечо. Хватка была чудовищная — пальцы впились в мышцу, будто железные крючья, и я понял, что в этой мёртвой руке силы больше, чем в двух живых. Меня дёрнуло назад, я потерял равновесие, поехал каблуком по грязи…
Заблокировав руку с саблей, мертвяк рывком притянул меня к себе. Пахнуло холодом и смрадом разложения. В последний момент я дёрнул головой, и зубы мертвяка клацнули у самой шеи по воздуху. Зар-р-раза! Новый рывок. Я почувствовал, что падаю, и…
— Ах ты ж паскуда такая! Получай, тварюга!
Удар. Хруст. Хватка на плече ослабла, и я немыслимым усилием рванулся вперёд, высвобождаясь из объятий непокойца.
Позади стоял Ерофеич. Мой староста, суетливый, причитающий Ерофеич, босой, в рубахе до колен, и с вилами-тройчаткой в руках. На вилах, как бабочка на булавке, трепыхался мертвяк. Дёргался, скрёб ногами по земле, щёлкал зубами, но слезть с трёх железных зубьев, пробивших его насквозь, не мог.
На физиономии Ерофеича было написано выражение яростного, почти восторженного ужаса — так, наверное, выглядит человек, который впервые в жизни совершил нечто отчаянно храброе и теперь не вполне понимает, как быть дальше.
— Ерофеич, — сказал я. — Голову держи.
— Чего?
— Голову ему держи! Прижимай!
Ерофеич навалился на черенок, прижимая мертвяка к земле. Я размахнулся и снёс голову. Тело обмякло.
Ерофеич выдернул вилы, посмотрел на них, потом на мертвяка, и перевёл ошарашенный взгляд на меня.
— Ну вот, — сказал он чуть дрожащим голосом. — А вы говорите — оскотинились. Видали, как я его, барин? Видали?
— Видал. Спасибо, Ерофеич.
— Дак не за что, барин. Своих не бросаем. Мы ж тут, чай, не звери.
С другого конца деревни снова донеслись крики — но уже не панические, а яростные. Кто-то орал «бей его, бей, сукиного сына!», кто-то матерился так, что даже мне, дуэлянту и завсегдатаю офицерских попоек, стало интересно… Мужики всё-таки вылезли из изб. Кто с топором, кто с дрекольем, кто с вилами. То ли осмелели, то ли устыдились. А может, и то и другое разом.
Я побежал на крики. Ерофеич — за мной, с вилами наперевес. По дороге подтянулись ещё трое — тощий жилистый дядька с колуном, парень с косой и дед с огромной рогатиной, крывший на ходу таким трёхэтажным, что я аж поневоле заслушался. Умеет, дед! Так, во главе этого сводного отряда ополчения я и прибыл к источнику криков.
У пролома в частоколе шла свалка. Через дыру лезли отставшие от основной массы мертвяки. Мужики, добравшиеся раньше нас, пытались оттеснить их, но получалось скверно. Один лежал на земле, зажимая руку, по пальцам текла кровь. Другой отмахивался оглоблей — с тем же успехом, с каким можно отмахнуться от волка подушкой.
Я врубился в свалку. Ерофеич — следом, с боевым кличем, состоявшим исключительно из непечатных выражений. Мужики, воодушевлённые подкреплением, поднажали. Одного мертвяка зарубили топорами — не сразу, но справились. Второго я достал саблей. Третий, последний, отпрянул от пролома, присел, ощерился — готовился прыгнуть.
Грохнул выстрел.
Голова мертвяка разлетелась. Тело постояло секунду и мешком рухнуло в грязь.
Я обернулся.
В отдалении, шагах в тридцати, стоял человек. Здоровенный — на полголовы выше меня, а был я не из мелких. Широкий в плечах, бородатый, в тулупе, накинутом на голое тело, и в валенках на босу ногу. В руках — длинноствольное ружьё, из дула ещё вился дымок.
Человек невозмутимо посмотрел на результат своего выстрела, потом перевёл взгляд на меня. Кивнул — коротко, без улыбки, развернулся и ушёл в темноту.
Кто это был таков, я не знал. Спросить было не у кого: Ерофеич уже убежал к раненому мужику, остальные затыкали пролом чем придётся, а незнакомый стрелок растворился в ночи, словно его и не было.
Ладно. Потом разберёмся.
Колокол замолчал. В наступившей тишине особенно громко стали слышны стоны, всхлипы и причитания. Деревня приходила в себя — медленно, как человек после обморока.
Рассвет наползал нехотя, словно и сам не хотел видеть того, что натворила ночь.
Я стоял посреди улицы и считал.
Мертвяков набили без малого полторы дюжины. Тела валялись по всей деревне: у изб, у частокола, посреди дороги. Рубленые, колотые, с размозжёнными головами. Вонь стояла такая, что дышать можно было только ртом, и то с трудом.
У нас без потерь тоже не обошлось.
Первым сожрали мужика, который кинулся спасать корову. Не спас ни себя, ни её.
Старуха из крайней избы, у самого частокола. Звали её, как сказал мне Ерофеич, Пелагея Ниловна. Жила одна — дети разъехались кто куда ещё до мора. Мертвяки выломали дверь, добрались до старухи, ну и… Марфа прикрыла тело рогожей и увела оттуда баб — смотреть было не на что.
А ещё у нас был раненый.
Мужик у пролома, которому мертвяк прокусил руку до кости. Рана рваная, грязная. Укушенный сидел бледный, зажимая руку тряпкой, и старался не смотреть ни на кого. Все знали, чем кончаются укусы. Он тоже знал. Жена стояла рядом — не плакала, просто держала его за здоровую руку и молчала.
Мужики стояли кучкой поодаль, переминались с ноги на ногу, курили самосад и не смотрели друг другу в глаза. Дети жались к матерям. Вся деревня, все полсотни душ, сгрудились на улице, и в воздухе висело то особое молчание, которое бывает, когда сказать нечего, а молчать — невыносимо.
И только коза, которую, кажется, так и забыли на ночь загнать в сарай, стояла на том же месте и меланхолично жевала тряпку.
Я смотрел на свои руки, кальсоны и саблю — всё в тёмной мертвяцкой крови, смотрел на жену укушенного мужика, которая сидела в грязи рядом с приговорённым мужем, на детей, жавшихся к матерям, на мужиков, которые не знали, куда деть глаза. И чувствовал…
Не жалость. Не страх. Не отвращение.
Я чувствовал злость. Чистую, холодную и трезвую.
Это всё — мои люди. Со всеми их соломенными крышами, гнилыми заборами, козой, жующей тряпку, и ведром за занавеской. Теперь — мои. Не потому, что я этого хотел. Не потому, что заслуживал. А потому что больше защитить их некому.