Юрий Убогий – Молодая луна (страница 3)
Вышел под вечер побродить после смены, дошел до железнодорожного пути неподалеку. Морозно было, безветренно, и все окружающее казалось впечатанным плотно в мороз и тишину. И вдруг гул далекий, подземный какой-то стал различаться и нарастать. Состав грузовой прошел мимо, вблизи совсем, и я впервые в жизни заметил, как пружинят рельсы под колесами. Прогибаются и привстают, дыхание чем-то напоминая. Впервые заметил и полюбил наблюдать это навсегда. И железную дорогу навсегда полюбил с ее рельсами блестящими, шпалами, щебнем, откосами с разнотравьем, с запахом особенным, именно железнодорожным.
А в парке тимском, на спине лежа, заметил впервые, что облако, на которое бездумно смотрел, уменьшается, тает. И другие облака, оказалось, тоже. Это удивило тем, что раньше не замечал, а теперь вдруг заметил. Вскоре же, специально теперь наблюдая, увидел вдруг, что облака растут, разбухают на глазах. Первое, выходит, к погоде, а второе к ненастью. А еще впервые разглядел тени от снежинок на снегу от света фонаря, за несколько дней до свадьбы-женитьбы. И на мгновение радость ощутил от своей запоздалой наблюдательности, словно знак был в этом какой-то благоприятный.
Подобных открытий в жизни бесконечно много, в них, может, некая суть ее радостная и есть.
Вот обнаружил на днях, что птицы при сильном ветре летят только против него, иначе снесет, превратит в комок взъерошенных перьев. Да и в жизни самой что-то есть похожее: по течению если всегда плыть – значит терять себя понемногу. А то и помногу даже…
В этот же вечер в баню с Генкой пошли, впервые в Воронеже. Народу было тьма, за шайкой в очереди стоять приходилось, но меня это не тяготило, даже приятным казалось. И, тоже впервые, подумал, что при всем своем стремлении всегдашнем как-то обособиться все-таки я человек и мирской тоже. Люблю многолюдье, толчею, чувство растворенности в толпе, в народе. Так оно навсегда и осталось, колеблясь то в ту, то в другую сторону.
А на работу нас устраивал сын Ефросиньи Степановны Виктор, сам заводской инженер и прекрасный, добрейший человек. Вот с ним мы и ходили с завода на завод, искали, чтоб и работа была, и общежитие. Работа была везде, а общежития все не было. Лишь на «Вторчермете» предложили хибарку на заводском дворе, забитом горами металлического лома. «Вот тут вдвоем и жить будете», – сказал заводской мужичок. Мне это очень понравилось: и хибарка на двоих, и работа грузчиком. Особенно, конечно, на двоих хибарка. Можно же будет после работы писать, сочинять свои сочинения без всяких помех. Помню, даже вид хибарки ужасный показался мне очень привлекательным. Вот именно в такой живя, настоящим писателем и станешь. Даже и потом, в институте уже, что-то подобное мерещилось: комната нищенская, и я за столом работаю, пишу по ночам. А в постели тем временем спит подружка или даже жена. Поработал – и к ней, а потом опять за стол. В конце же тоннеля этого мрачного – книги написанные, слава…
Генка поселяться в хибарке отказался наотрез, да и Виктор отрицательно головой покачивал. Зная непреклонность Генки в некоторых вещах, решил и я те мечтания свои отодвинуть. Нельзя тут было одному оставаться, страшно как-то…
И оказались мы в конце концов на заводе у Виктора: Генка учеником слесаря, а я – токаря. Учеба два месяца всего.
Завод выпускал горно-обогатительное оборудование. Как оно выглядело и работало, я так и не увидел ни разу, да и не интересовался. Лишь много лет спустя неким странным, мистическим образом вдруг почувствовал это. Купил в городе Сумы детскую коляску для сына, повез ее по улице и ужаснулся тому, как она скрипит, визжит, гремит, почти грохочет. Вернуть бы ее тут же, но как-то неловко было. Дома уже, осматривая ее и пытаясь хоть как-то наладить, разглядел, что сделана она в Воронеже, на том самом, моем заводе. Пристегивали тогда к основной заводской продукции всякий, как говорили, ширпотреб. Ну и пристегнули к горно-обогатительному оборудованию детскую коляску. И получила она от этого оборудования суть его некую грохочущую. А я словно привет от завода получил вместе с этой сутью.
Нашли и жилье: пустая комнатенка, три примерно метра на два, со щебенкой вместо пола, стены лишь оштукатуренные, серые. Хозяин уверил, что кровати и столик будут на днях. Согласились не раздумывая: нормально, чего там! Кровати потом оказались ржавые, как со свалки (да оттуда они и были, конечно), столик – ящики, друг на друга поставленные. Две табуретки самодельные, коричневой краской свежей покрашенные. Вместо сеток на кроватях доски, на них какое-то хозяйское тряпье, на первое время, пока матрацев не купим. А мы их так и не купили, как-то даже и в голову не пришло.
Дом был сделан из шлака с применением опалубки. Называлось это – литой. Прожили мы в нем до самого в институт поступления и никаких трудностей не испытывали. Зимой вполне тепло было, и остальное представлялось вполне удобным. Закрыл дверь, и никто тебе не мешает, чего же еще надо? Мысль поискать чего-нибудь попристойнее даже и не возникла ни разу ни у меня, ни у Генки.
Дом на самом краю города стоял, метров через двести железная дорога, а за ней поле с заводом вдалеке. Мне это показалось очень удобно и мило: с одной стороны, близко была трамвайная остановка, как города начало, а с другой – воля вольная. И этот примерно расклад так навсегда и остался: жизнь не просто на окраине, а именно на самой, разделяющей город и природу, черте. Чудесное место для жизни, на мой вкус. Все тебе доступно – и городское, и природное, в какую хочешь сторону с порога поворачивай. Теперь вот, на старости лет, себя спрашиваю: а хотел бы в самом центре городском, в самом лучшем месте жить? И отвечаю твердо: нет!
Хозяев первого в жизни жилья съемного надо помянуть. Сергей Сергеевич Косяков, невысокий, рыжеватый, чуть конопатый. Такой пастушок. Да он недавно в город из деревни и перебрался, и дом сам построил. Энергия для этого немалая нужна, она и была в его взгляде: цепком, прицельном, остром. Работал слесарем-сборщиком на авиационном заводе и каждый день возвращался домой под хорошим хмельком. Спирт на работе доступный был, детали они какие-то им промывали. Жена причитала время от времени: уходи с этой работы, сопьешься! Он отмалчивался, и было понятно, что непросто от такой поилки дармовой оторваться.
Хозяйка была грузная, рыхлая, с белым, добрым и унылым лицом. Возилась, что называется, по дому. Во многих тогдашних рабочих семьях женщины-жены не работали, если даже имели для этого полную возможность. Так и говорилось, как о чем-то повседневно-обыденном: я на заводе, баба дома. Было, однако, у хозяйки и развлечение вне дома – редкие поездки в центр, на городской рынок. Важно так говорила: еду на Щепной!
Работа была трудная, сменность ее, прежде всего. И завод был под стать: корпуса грязные, тяжкие, плотно набитые станками. Из железа он состоял, обрабатывал железо и выпускал нечто железное. Ну что тут было полюбить? А ведь полюбил же и узнал об этом по-настоящему через десятки лет, когда изредка стал бывать на заводах. Войдешь в цех или в столовую заводскую, и что-то дрогнет в душе сладкой какой-то болью.
Что было любить? А все, что вокруг, вот и завод этот железный. Молодость даже плохое самое в хорошее переделывает. Мечтами радужными обволакивает. Снами золотыми.
«И теми снами золотыми прогоны жизни платим мы». Баратынский. Почти видишь, как идет человек по жизни и достает из кармана эти мечты-сны золотые и ими тяготы и муки жизни покрывает-оплачивает. И пустеет карман понемногу, и к годам тридцати чуть ли не пуст. Но до самого дна все-таки не должен опустеть, что-то обязательно остается. Та надежда невесть даже на что, которая, как известно, умирает последней.
И еще, конечно, сам факт воспоминания некую художественность вспоминаемому придает. Даже люди, художества по натуре лишенные, оживляются, что-то вспоминая. Особенно это заметно, когда вспоминается что-то тяжелое, трудное. Тут и видна эта переделка-перекраска. Одно железо на заводе было? Что ж, и это хорошо, железо тоже предмет по-своему поэтический…
Станок мой токарный был ДИП-200. Расшифровывалось: догнать и перегнать. Капиталистов, в этом смысле. Впрочем, не уверен, что так это официально было, может, народная придумка всего-навсего.
От работы помнится переключение режимов и, самое главное, чудесное прямо-таки – первый, черновой проход резца по заготовке. Вот она, заготовка-болванка: черная, с синеватым отливом, шершавая, тяжеленькая такая и этим особенно почему-то значительная, приятная даже. Сильно облегчит ее обработка, в несколько, может, раз. Врубил обороты (до тысячи двухсот в минуту) и повел к заготовке резец. Она чуть даже туманной видится от скорости вращения, и миг прикосновения к ней резца довольно долго казался мне чем-то совершенно особенным и опасным. Сталь на сталь идет как в атаку, не шутка! Вот встретились они, заготовка с резцом, стружка пошла-взвилась, и полоска первая, начальная, обточенной стали обозначилась. Такая безупречно чистая, гладкая, яростно сверкающая. Шире, шире она, вот уже и до конца заготовки, до зажимов патрона почти доходит, и надо переключаться и начинать второй заход. А потом по чертежу деталь вытачивать, порой и просверливать насквозь… А вот уже и деталь готовая в руках, и чувство, что ты не на станке, а своими буквально руками ее, такую красивую, серьезную, важную, сделал.