реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Слёзкин – Эра Меркурия. Евреи в современном мире (страница 16)

18

С тех пор Англия и Франция представляют собой две модели национальной государственности: строительство собственного племени чужаков во главе с собственным бессмертным Бардом или борьба за полное и окончательное преодоление племенного строя. Английский путь к национализму был всеобщим первым выбором. Перед старыми “ренессансными нациями” с готовыми современными пантеонами и золотыми веками (Италия Данте, Испания Сервантеса, Португалия Камоэнса) стояла лишь меркурианская (“буржуазная”) половина задачи; новые протестантские нации (Голландия, Шотландия, Дания, Швеция и, возможно, Германия) могли не спеша искать подходящего барда; всем остальным пришлось воевать на двух фронтах и, когда приходилось туго, прибегать к французскому варианту. Романтизм был возрождением Ренессанса и порой лихорадочного сочинения библий. Тем, кто трудился в тени уже канонизированного национального божества (Вордсворту и Шелли, к примеру), пришлось довольствоваться статусом полубогов; перед другими все дороги были открыты. Новые романтические интеллигенции к востоку от Рейна выросли в атмосфере “ненависти к самим себе”, поскольку родились в эпоху заката христианского универсализма и быстро обнаружили, что принадлежат к бессловесным, единообразным и неизбранным племенам (а возможно, и к незаконнорожденным государствам). Петр Чаадаев говорил за всех, когда сказал о России:

Мы живем лишь в самом ограниченном настоящем, без прошедшего и без будущего, среди плоского застоя… Одинокие в мире, мы миру ничего не дали, ничего у мира не взяли, мы ни в чем не содействовали движению вперед человеческого разума, а все, что досталось нам от этого движения, мы исказили.

Слова его, по выражению Герцена, прогремели как “выстрел, раздавшийся в темную ночь”, и вскоре все проснулись и взялись за дело. Гете, Пушкин, Мицкевич и Петефи стали национальными Мессиями при жизни и были официально канонизированы вскоре после смерти. На свет появились новые современные нации: несомненно избранные, а значит, бессмертные, готовые взяться за Историю вообще и Век Меркурианства в частности[104].

Евреи, которые хотели жить в мире равных и неотчуждаемых прав, должны были присоединиться к одной из таких традиций. Чтобы стать членом нейтрального сообщества, необходимо было принять национальную веру. Большинство евреев так и поступили, причем в гораздо больших количествах, чем те, кто принял христианство, потому что признание Гете Спасителем не казалось вероотступничеством, а смена культурной принадлежности была более осмысленным и достойным актом, чем крещение. После победы национализма и установления национальных пантеонов христианство стало формальным пережитком или частью национальной мифологии. Можно было быть хорошим немцем или венгром, не будучи хорошим христианином (а в идеально либеральной Германии или Венгрии религия в традиционном смысле стала бы частным делом, “отделенным от государства”), но нельзя было быть хорошим немцем или венгром, не поклоняясь национальному канону.

Это и была настоящая новая церковь: церковь, которую невозможно отделить от государства, не лишив государство всякого смысла; церковь, которая тем более мощна, что ее принимают как должное; церковь, в которую евреи могли вступить, полагая, что они пребывают в нейтральном пространстве и поклоняются Равенству и Прогрессу. В США иммигрант-еврей мог стать американцем “Моисеевой веры”, поскольку американская государственная идеология не основана на общности происхождения и культе народности. В Центральной и Восточной Европе начала XX века это было немыслимо, потому что национальная вера сама была “Моисеевой”.

Войдя в новую церковь, евреи приступили к молитве. Поначалу популярным был немецкий обряд, однако с укреплением других национальных канонов многие евреи обратились в венгерскую, русскую и польскую веру. Книжный шкаф Осипа Мандельштама воспроизводит эту историю хронологически, генеалогически (через судьбу отца и матери) и, с точки зрения русского поэта, иерархически:

Нижнюю полку я помню всегда хаотической: книги не стояли корешок к корешку, а лежали как руины: рыжие Пятикнижия с оборванными переплетами, русская история евреев, написанная неуклюжим и робким языком говорящего по-русски талмудиста. Это был повергнутый в пыль хаос иудейский…

Над иудейскими развалинами начинался книжный строй, то были немцы: Шиллер, Гете, Кернер – и Шекспир по-немецки, – старые лейпцигско-тюбингские издания, кубышки и коротышки в бордовых тисненых переплетах, с мелкой печатью, рассчитанной на юношескую зоркость, с мягкими гравюрами, немного на античный лад: женщины с распущенными волосами заламывают руки, лампа нарисована как светильник, всадники с высокими лбами, и на виньетках виноградные кисти. Это отец пробивался самоучкой в германский мир из талмудических дебрей.

Еще выше стояли материнские русские книги – Пушкин в издании Исакова – семьдесят шестого года. Я до сих пор думаю, что это прекрасное издание, оно мне нравится больше академического. В нем нет ничего лишнего: шрифты располагаются стройно, колонки стихов текут свободно, как солдаты летучими батальонами, и ведут их, как полководцы, разумные, четкие годы включительно по тридцать седьмой. Цвет Пушкина? Всякий цвет случаен – какой цвет подобрать к журчанию речей?[105]

Любовь эмансипированных евреев к Гете, Шиллеру и прочим пушкиным – а также к северным лесам, которые они представляли, – была искренней и нежной. (Германия отличалась тем, что имела “богов-близнецов”, как назвал их Мандельштам. Они и поныне вместе – в их веймарском мавзолее.) “Ночами вижу я Германию / И нет мне сна”, – писал Гейне в своем парижском изгнании, – и не только с иронией. “Разве мы не выросли на германских легендах? – спрашивал Мориц Гольдштейн более полувека спустя. – Разве не шумит в нас германский лес?” Ответом было “да”: в еврейских домах Германии и далеко за ее пределами полки с Шиллером стояли рядом с “рыжими Пятикнижиями с оборванными переплетами” – и всё чаще над ними. Любовь эта была такой страстной, а отождествление – настолько полным, что скоро евреи начали преобладать среди жрецов национальных культов: как поэты, актеры, живописцы, читатели, толкователи и хранители. “Мы, евреи, управляем духовным достоянием” Германии, писал Мориц Гольдштейн[106].

Роль евреев в управлении духовным достоянием Германии создавала некоторые трудности. Прежде всего потому, что Германия не исчерпывалась духовным достоянием. По словам Гершома Шолема, “для многих евреев встреча с Фридрихом Шиллером была более реальной, чем встреча с настоящими немцами”. Но кто такие настоящие немцы? Согласно Францу Розенцвейгу, это “налоговый инспектор, студент-бурш, мелкий чиновник, тупой крестьянин, педантичный школьный учитель”. Желающие стать немцами должны были – если смели и умели – присоединиться к ним, слиться с ними, стать ими[107]. “Мы узнаем русский народ по его культуре, – писал в 1903 году Владимир Жаботинский, – главным образом по его писателям, то есть по лучшим, высшим, чистейшим проявлениям русского духа”.

И именно потому, что быта русского мы не знаем, не знаем русской обыденщины и обывательщины, – представление о русском народе создается у нас только по его гениям и вождям, и картина, конечно, получается сказочно прекрасная. Не знаю, многие ли из нас любят Россию, но многие, слишком многие из нас, детей еврейского интеллигентного круга, безумно и унизительно влюблены в русскую культуру, а через нее и в весь русский мир[108].

Это, если воспользоваться выражением Сиднея Болкоски, “искаженное изображение”. Не только потому, что “глупый Иван” оставался – по крайней мере в местечках – главным еврейским представлением об их нееврейских соседях, но и потому, что налоговые инспекторы, мелкие чиновники и тупые крестьяне и сами только-только начали узнавать, кто их гении и за что их любить.

Значение национализма и назначение государственных систем всеобщего образования состоит в том, чтобы убедить состоящих в неопределенном родстве сельских аполлонийцев, что они принадлежат к избранному племени, которое гораздо больше, чем местное сообщество совместных обрядов и обедов, и гораздо меньше, чем более или менее универсальное христианство с бесчисленными ближними. Налоговые инспекторы, мелкие чиновники и тупые крестьяне должны были усвоить – заодно с еврейскими детьми, о которых писал Жаботинский, но с гораздо большим трудом, – что “весь русский мир” является отражением русской культуры и что у русской культуры, как у любой другой, есть свои фольклорные истоки, свой золотой век, свой Шекспир и – не в последнюю очередь – свое могучее государство, которое все это славит и защищает. Никто не любил “обыденщину” и “обывательщину” ради них самих, и никто не собирался превращаться в тупого крестьянина (разве что в летнее время, во время студенческих каникул).

Выходцам из “интеллигенции” было так же трудно слиться с “народом”, как беженцам из гетто, поскольку и те и другие привыкли смотреть на “настоящих немцев” глазами Фридриха Шиллера. Тем временем “народ” скреб затылок, недоумевая, как сочетать подлинность с образованностью. Национализм, подобно всем великим религиям, основывается на абсурдной доктрине, и так уж получилось, что две зоны высокой культуры, в которых жило большинство европейских евреев, не сумели к ней приспособиться. В Германии налоговый инспектор, студент-бурш, мелкий чиновник, педантичный школьный учитель и тупой крестьянин восстали против невозможных требований современности, отождествив их с евреями и учинив самый жестокий в истории человечества погром; в России выходцы из интеллигенции (многие из них евреи) пришли к власти и попытались воплотить в жизнь бескомпромиссный вариант “французской модели”, учинив самое жестокое в истории человечества избиение налоговых инспекторов, студентов-буршей, мелких чиновников, педантичных школьных учителей и тупых крестьян. Особенно тупых крестьян.