18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юрий Шушкевич – Вексель Судьбы. Книга 1 (страница 51)

18

Он принял книгу из моих рук и сразу же раскрыл её на заднем форзаце, где хорошо знакомым мне его почерком было выведено «Iesus Christus», а ниже располагались колонки цифр, в окончание которых были обведены числа «73» и «117», а ещё чуть ниже стояли единица и девятка.

— Учебник Амфитеатрова помнишь? — с хрипом в голосе спросил он меня.

Конечно же, я не мог не помнить в своё время зачитанный до дыр учебник по популярной нумерологии Амфитеатрова, который ходил по рукам в гимназии.

— Тогда соображаешь, как надо считать? — видимо, не доверяя моей памяти, Тропецкий решил мне напомнить. — Выписываешь алфавитные номера латинских букв, потом берёшь их сумму и находишь арифметический код. Иисус — это единица, Христос — девятка, то есть, как и должно быть, альфа и омега, начало и конец. В сумме, между прочим, — снова единица как символ грядущего царства. Не забыл?

Я утвердительно кивнул. Тогда он начал быстро пролистывать страницы и, вскорости разыскав Книгу Екклесиаста, принялся внимательно вглядываться в мелкий шрифт в колонке с русским текстом.

— Вот, вот это, — ткнул он пальцем в нужный абзац и затем поставил отметку ногтем. — Запомни: «Видел я рабов на конях..». В Sacra Vulgata в этой фразе — одиннадцать слов. Отсюда пароль — одиннадцать кодов арифметических… Девиз — «Екклесиаст» и номер стиха «десять-семь», то есть ещё два кода. Разберёшься?

— Спасибо. Я всё запомнил.

— Кроме тебя об этом не знает никто…

Я с благодарностью взглянул в его гаснущие глаза и понял, что жизнь уже покидает их. Тогда я обхватил его за плечи и покричал, проклиная себя за все прежние обиды:

— Герман, милый Герман! Не уходи! Скажи, какой банк? Каково название банка?

Но вместо ответа услышал выдох и сдавленный хрип. Голова Тропецкого стала заваливаться назад, я опустил её на подушку и уже приготовился прощаться. Однако жизнь задержалась буквально на мгновение и губы Тропецкого прошептали: «Лозанна, Банк Насьональ… В Москве узнай у…»

Он замолчал, но затем, словно вновь найдя в себе какие-то силы, попытался ещё что-то сказать про Москву или назвать одну или несколько фамилий, — однако уже было слишком поздно, его речь рвалась, затихала и вскоре прекратилась полностью.

В эти последние и страшные мгновения, когда, должно быть, его душа покидала тело, я испытал ещё одно новое и доселе неизведанное чувство. Я догадался, что посетивший меня в ресторане тёмный дух отнюдь меня не покинул и что во мне теперь время от времени начнёт оживать и подниматься в свой полный рост неведомый «чорный человек», присутствием которого мне отныне предстоит выполнить чью-то неизвестную и неумолимую волю. Когда я закрывал глаза почившему Тропецкому, меня посетила надежда, что чудовищная работа, взваленная на меня, завершена и сей дух согласится оставить меня в покое. Забегая вперёд признаюсь, что этого не случилось.

Более того, с прошествием времени мне стало казаться, что каким-то невероятным образом вовнутрь меня перетекло то мрачное и злое начало, которое последние двадцать лет являлось потаённой сущностью Тропецкого — поскольку он едва ли не на моих глазах вдруг начал превращаться в человека совершенно иного, расставание с которым вызывало искреннюю скорбь и печаль.

С другой стороны, я не позволил этой мрачной сущности овладеть моей душой до конца и вёл с ней борьбу. Эта борьба стоила мне огромных сил, страданий и в конце концов доконала меня.

Вселившийся в меня «чорный человек» продолжил и дальше творить свою разрушительную работу. Он преследовал меня в минуты одиночества и в толпе, приходил по ночам, подсказывал, издевался, подстраивал невероятные совпадения и творил фантастические удачи — одним словом, гнул и выкручивал мне руки, неумолимо увлекая меня к непонятной и ненужной мне цели.

Допускаю, что в силу каких-то обстоятельств я мог оказаться очень больным и по причине этой болезни утратить над собой контроль. Но, как бы то ни было, именно эта неведомая, внешняя и чужая для меня воля стала определять мои действия и метания в последние два с половиной месяца. В результате я бросил свой налаженный и безопасный удел и прибыл в осаждённую Москву. Тем не менее я по-настоящему этому рад. Рад, что мои скитания — а нынче об этом можно говорить с высокой степенью убеждённости — остались позади и что очень скоро я сам, записавшись и вступив, никем не узнанный, словно простой слободской мужик, в ряды московского ополчения, внесу в дело защиты красной столицы свою крошечную лепту и с радостью отдам во имя этого свою напрасную жизнь, когда-то принявшую неверный поворот.

И тогда тот неведомый, кто освободил душу Тропецкого и переселился вовнутрь меня накануне всеми забытого во фронтовых буднях таинственного праздника Преображения, умрёт вместе со мной где-нибудь в окопах под Можайском.

За первой страницей Библии, которая была у Тропецкого в саквояже, лежала написанная его рукою записка, представлявшая собой духовное завещание. В ней на русском, французском и английском языках было сказано, что он просит похоронить его на русском кладбище, предварительно отпев, а личные деньги, хранившиеся в трёх парижских банках, отдать «на добрые дела». Я ещё раз убедился, что Тропецкий был совсем не тем жёстким, циничным и беспринципным человеком, который за рассуждениями о мировом господстве был готов проклянуть и приговорить к гибели миллионы близких и далёких людей.

Я сразу же решил отпевать и хоронить Тропецкого в Париже, поскольку не хотел показываться в русской церкви на Хоенцоллернбанн. Несколько лет назад церковь перевели туда с Фербеллинер, однако я ни разу на новом месте не был и совершенно не туда рвался, поскольку не переношу соседства с соглядатаями гестапо и боевиками из здешнего отделения РОВСа.

Получение у полицейских властей разрешения на отправку гроба с Тропецким в Париж заняло у меня практически целую неделю. Если бы не связи — мне пришлось хоронить Тропецкого в Берлине, как в первый же день посоветовал мне полицейский офицер. Однако времени даром я не терял — в течение этой недели, словно повинуясь неведомым посторонним приказам, я начал приводить в порядок и готовить к передаче свои многочисленные берлинские дела. Чтобы отогнать нехорошие мысли о «чорном человеке», которые с учащающейся регулярностью продолжали меня посещать, я решил, что всё дело — в моей несчастной фамилии. В самом деле: разве Фатов и Fatum — не роковое ли созвучие?

Наконец, формальности были улажены, мне вернули паспорт со всеми печатями, а грузчики Темпельхофа получили разрешение подкатить тележку с гробом Тропецкого к борту пассажирского «Юнкерса», отправляющегося в Париж. Неожиданно я столкнулся с категорическим отказом пилота погрузить гроб в почтовый отсек. Чтобы не откладывать свой рейс и не ввязываться в оформление отдельного грузового перелёта, мне пришлось срочно оплачивать четыре дополнительных кресла — их выделили в хвосте самолёта, отгородили ширмой от остальной кабины и в проходе между ними поставили наглухо запаянный и опечатанный пограничной службой жестяной контейнер, ставший для моего товарища последним пристанищем.

Воздушная дорога до Парижа заняла почти пять часов, которые лично для меня пролетели совершенно незаметно — уподобившись лермонтовскому демону, я с бесстрастным упоением следил за облаками, наблюдал за медленным смещением под самолётным крылом альпийских склонов и лугов и почти не задумывался о вещах практичных и приземлённых. Разговоры соседей по кабине, детский смех и даже замечательные доминиканские сигары, которые от имени капитана разносили всем желающим покурить, не могли отвлечь меня от молчаливого созерцания.

Такое же отрешённое настроение сопровождало меня и на французской земле, на недлинном пути от аэродрома Вильнёв-Орли до православной часовни на кладбище в Сент-Женевьев. Если бы ещё в Берлине я не договорился о выделении мне для этой цели военного грузовика, то не знаю, сумел бы я доставить гроб с Тропецким к месту погребения — почти все частные авто во Франции были реквизированы для нужд войны, и мне пришлось бы сходить с ума в поисках грузового такси. В этом случае, возможно, я смог бы вернуться в своё прежнее активное и деятельностное состояние — однако всё обошлось.

Я скоротал ночь в местном русском пансионе, утром следующего дня состоялось отпевание. Несмотря на то что я известил о кончине Тропецкого телеграммой по его парижскому адресу и сообщил по телефону нескольким общим знакомым, помимо меня проститься с ним пришли лишь две незнакомые старушки и какой-то юноша. Кем именно он приходился погибшему — племянником, необъявленным сыном или, быть может, его прислал проститься вместо себя кто-то из уже немощных ветеранов — для меня так и осталось неведомым.

Стоя во время отпевания с зажжённой свечёй, я заметил несколько недоумённых взглядов, брошенных в мою сторону, поскольку я ни разу не перекрестился. Я поступил так совершенно осознанно, поскольку не желал лицемерить и возносить моление о человеке, жизни которого я собственноручно положил конец. Да и я не считал свой поступок грехом, поскольку поступил подобным образом в ответ на предложенный мне безвариантный план собственной погибели. В то же время прощание с Тропецким вызывало скорбь и всеохватывающее чувство жалости — к нему ли, к себе — я не знаю, и это чувство, горевшее во мне ровным и болезненным огнём, было по-настоящему искренним и глубоким.