18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юрий Шиблев – Круг (страница 4)

18

Пойдём, — сказала она. — Я покажу тебе где можно переночевать.

Мы вышли из трапезной в холодный, сырой вечер. На поляне почти никого не было, только в дальнем конце кто-то шёл с фонарём — жёлтая точка качалась в темноте, как светляк. Анна привела меня к одному из строений у частокола, маленькому, с низкой дверью и единственным окном, затянутым мутной плёнкой вместо стекла. Внутри была келья: кровать с деревянным остовом, стол, табурет, свеча в жестяной банке. Стены голые, пол дощатый, выскобленный до светлого. Ничего лишнего.

Располагайся, — сказала Анна, стоя в дверях. — Утром услышишь колокол — это на молитву. Потом завтрак. Потом работа. День здесь простой. Привыкнешь.

Она помедлила, как будто хотела сказать что-то ещё, но не стала. Просто кивнула и вышла, прикрыв за собой дверь. Её шаги затихли где-то на тропе.

Я остался один. Сев на кровать, я поставил сумку на пол и впервые за день позволил себе не двигаться. Тишина здесь была такой же глубокой, как в лесу, но другой, не пустой, а жилой. Где-то за стеной, в соседней келье, кто-то кашлял. Где-то далеко скрипнула дверь. Потом всё стихло.

Я достал из сумки тетрадь в чёрной обложке, положил её на стол, но не открыл. Свеча горела ровно, без копоти, и её свет ложился на дощатый пол жёлтым кругом, как маленькое солнце, которое я принёс с собой в эту тёмную комнату. Я смотрел на него и думал об Анне, о том, как она смотрела на меня, о том, как сказала: «Муж не остался. Я осталась». И о том, что в этой фразе было больше правды, чем она, возможно, хотела показать.

Я задул свечу и лёг, не раздеваясь. Кровать была жёсткой, пахла деревом и чем-то сухим, было похоже на сено и травы, и этот запах успокаивал. За окном, затянутым мутной плёнкой, не было видно ни звёзд, ни луны, только глухая и плотная темнота, в которой лес и небо сливались в одно. Я закрыл глаза и стал ждать утра.

Я проснулся от холода. Не от того холода, что бывает в городе, когда батареи ещё не включили и ты кутаешься в одеяло, надеясь, что утро наступит быстрее, а от другого, глубинного, который забирается под одежду и остаётся там, сколько ни дыши на ладони. Окно едва пропускало свет, он был серый, размытый, какой бывает только в октябре, когда солнце уже не поднимается высоко, а только обозначает своё присутствие где-то за облаками.

Я сел на кровати и прислушался. Тишина была полной — ни колокола, ни шагов, ни голосов. То ли я проснулся раньше всех, то ли здесь вообще не принято начинать день с шума. Я не знал, который час. Телефон я отключил ещё на остановке, чтобы не тратить заряд, а часы в келье отсутствовали, была только свеча, стол, табурет и кровать, на которой я спал не раздеваясь.

Я потянулся, чувствуя, как затекло тело после долгого пути и жёсткого матраса, и вдруг вспомнил про тетрадь. Она лежала на столе — чёрная, потёртая на сгибах, с картонной обложкой, которую дядя когда-то обернул целлофаном, чтобы не истрепалась. Я смотрел на неё и думал, что откладывать дальше некуда. Я приехал сюда не ради каши и не ради разговоров с незнакомыми людьми. Я приехал из-за того, что было написано в этой тетради. И если я хотел понять, зачем я здесь, мне нужно было её открыть.

Я взял тетрадь, сел на кровать, придвинувшись ближе к окну, чтобы поймать остатки света, и открыл первую страницу.

Почерк был неровным — не старческим, не дрожащим, а скорее неровным от напряжения, с каким пишут, когда слова важнее, чем буквы. Строчки прыгали, буквы наезжали друг на друга, но написанное было можно. И я начал читать.

«Я пришёл сюда никем. У меня не было имени, которое стоило бы помнить и не было прошлого, которое стоило бы оплакивать. Я шёл через лес, потому что больше некуда было идти, и когда вышел на эту поляну — пустую, мокрую, залитую осенним светом, я вдруг понял: здесь можно начать заново. Не жизнь начать — себя.»

«Первые люди пришли через месяц. Они были голодные, испуганные, потерянные. Им нужно было, чтобы кто-то сказал: всё будет хорошо. Я сказал. Потом им нужно было, чтобы кто-то сказал: делай так. Я сказал. Потом им нужно было, чтобы кто-то сказал: я знаю волю Бога. И я сказал. Не потому что верил — потому что они хотели верить. Я дал им то, чего они хотели. А они дали мне власть.»

Я остановился и перечитал последнюю фразу. «Они дали мне власть». Не Бог. Не судьба. Они. Люди, которые пришли сюда и поверили. Я не знал, верить ли написанному. Это мог быть бред, фантазия, чужая исповедь, не имеющая ко мне отношения. Но что-то в этих словах цепляло, но не смыслом, а тоном. Человек, писавший это, не врал. По крайней мере, не врал себе.

Я перевернул страницу.

«Власть — это не сила. Власть это когда ты говоришь человеку: «Твоя боль имеет смысл», и он верит. Когда ты говоришь: «Твой грех будет прощён», и он плачет от облегчения. Когда ты говоришь: «Ты нужен», и он отдаёт тебе жизнь. Я говорил это сотни раз. И каждый раз это работало.»

«Но есть вещь, которую я понял слишком поздно. Нельзя давать людям то, чего они хотят, бесконечно. Рано или поздно они захотят того, чего ты не можешь дать. И тогда ты должен либо признать, что ты не бог, либо сделать так, чтобы они перестали хотеть. Я выбрал второе. Боль — хороший учитель. Голод — хороший учитель. Страх — хороший учитель. Тот, кто проходит через них, перестаёт хотеть. Он начинает слушаться.»

«Я не всегда был здесь. Когда-то у меня был дом, работа, жена. Я работал с людьми, не с теми, что приходят за советом, а с теми, что приходят за приговором. Я решал, кому жить, а кому умереть. Не Бог, а просто чиновник. Но разница невелика. Подпись на бумаге и человека нет. Подпись на другой бумаге и человек жив. Я ставил подписи. Много подписей. Слишком много, чтобы помнить каждую.»

«Одну я запомнил. Это был мужчина. Молодой, он был моложе меня тогдашнего. У него была семья: жена, дочь. Он просил не за себя — за них. Он стоял на коленях в моём кабинете, и я видел его затылок — светлые волосы, уже редеющие к макушке и думал о том, что он похож на моего брата. Брат умер за год до этого. Я не помог ему. Я мог — но не помог.»

«Я мог помочь и этому. Но не помог. Я поставил подпись. Он ушёл — не из кабинета, из жизни. Его жена повесилась через месяц. Дочь я потерял из виду. Может быть, она ещё жива. Может быть, нет. Я не искал.»

«Я думал, что забуду его. Не забыл. Его лицо приходило ко мне по ночам, не во сне, а в той тишине между сном и бодрствованием, когда ты ещё не спишь, но уже не властен над своими мыслями. Я бросал пить и лицо возвращалось. Я менял женщин, оно снова возвращалось. Я ушёл из города, из дома, из жизни, но лицо осталось. Оно стёрлось только здесь. Не сразу. Понадобились годы. Понадобилась эта земля, эти люди, эта власть. Но теперь его нет. Теперь есть только Круг.»

«Я пишу это не для того, чтобы оправдаться. Я знаю, что я сделал. Я знаю, что заслужил смерть если бы верил в справедливость. Но справедливости нет. Есть только договор. И я заключил свой — с этой землёй, с этими людьми, с самим собой. Я держу их. Они держат меня.» «И когда я умру, кто-то другой займёт моё место и будет держать их дальше. Может быть, он тоже убил. Может быть, он тоже не может забыть. Может быть, именно поэтому он поймёт.»

За стеной что-то скрипнуло. Я поднял голову и прислушался. Шаги, чьи-то шаги по тропе, быстрые, лёгкие. Я закрыл тетрадь, сунул её под подушку и замер. Шаги приблизились, на мгновение замерли у моей двери и прошли мимо. Я выждал ещё минуту, но больше ничего не услышал.

Я не стал продолжать чтение. С меня хватило. Я оделся и вышел из кельи.

На поляне было пусто и серо. Утренний туман висел над землёй, и фигуры людей, двигавшиеся между строениями, казались в нём тенями, такими же неясными, размытыми, как будто они ещё не до конца проснулись для дневного мира. Пахло дымом и сыростью. Где-то далеко за частоколом, хрипло и одиноко каркнула ворона.

Я двинулся к трапезной, чувствуя, как прочитанные слова оседают внутри тяжёлым осадком. «Боль — хороший учитель. Голод — хороший учитель. Страх — хороший учитель». Я повторял их про себя и думал о человеке, который это написал. Он был здесь, на этой земле, в этом самом месте. Он тоже стоял на этой поляне, смотрел на этот лес и решал, кем ему стать. И он стал богом. Или тем, кого называли богом.

Колокол прозвенел, когда я уже подходил к трапезной. Низкий, глухой удар поплыл над поляной, и люди вокруг задвигались быстрее, но всё равно без суеты, как будто колокол был не приказом, а приглашением, от которого можно отказаться, но никто не отказывался. Я пошёл на звук. Молитва. Потом завтрак. Потом работа. День здесь простой. Так сказала Анна. И я решил, что пока буду следовать этому распорядку. Просто чтобы понять, куда я попал. Чтобы решить, что мне делать дальше.

Молельный дом стоял чуть поодаль от остальных строений, это был длинный, приземистый сруб без окон, с единственной дверью, над которой темнела простая деревянная перекладина без креста, без надписей, без намёка на то, кому здесь молятся. Я вошёл последним, прикрыв за собой тяжёлую дверь, и остановился у порога, пытаясь привыкнуть к полумраку.

Внутри пахло воском, деревом и чем-то кисловатым, не то ладаном, не то сушёными травами, которые тлели в плошке у дальней стены. Пол был устлан досками, выскобленными до блеска, и на них, рядами, стояли на коленях люди. Ни скамей, ни стульев, ни алтаря в привычном понимании, только дощатый пол, тёмные стены и узкий стол у дальней стены, на котором горела одинокая свеча. И всё. Ни икон, ни крестов, ни образов. Я не знал, чего ожидал — может быть, чего-то похожего на деревенскую церковь, с позолотой и ликами святых, но здесь не было ничего такого. Только пустая стена, свеча и тишина.