18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юрий Шиблев – К. О. Н. Т. У. Р. Книга третья: Просвет (страница 3)

18

Глава 2.

Шар висел низко, на уровне груди. Он был крупнее остальных — это и привлекло внимание Миши — и от него исходило тепло. Не физическое, Миша не чувствовал его кожей. Но внутри, под рёбрами, АС-2 дрогнул очень мягко, почти нежно. Как будто узнал что-то. Как будто его позвали.

Миша стоял перед ним и думал. В прошлый раз он коснулся шара и оказался в мире, который не мог понять. Башни из стекла, люди с железом в головах, Акира с его мятной трубкой. Тогда якорь почти порвался. Тогда он едва вернулся.

Теперь перед ним был другой шар. Он светился ровно, спокойно. Внутри что-то двигалось — не картинка, скорее тень. Размытый силуэт. Человек? Или что-то похожее на человека. Он не мог разобрать. Но АС-2 узнал этот шар. И Миша знал: если прибор узнаёт, значит, там что-то важное.

Он протянул руку. Пальцы коснулись поверхности.

Вспышка.

На этот раз переход был мягче. Не удар, а скорее толчок. Как будто он шагнул с тротуара на проезжую часть и его качнуло. Миша открыл глаза.

Он стоял на улице. Но это была не та улица, что в прошлый раз. Никаких башен, никакого стекла, никаких летающих машин. Обычная улица. Советская? Нет. Что-то другое.

Дома были приземистыми, деревянными, с резными наличниками на окнах. Палисадники заросли сиренью и жасмином. Пахло нагретой на солнце пылью, сухой травой и чем-то сладковатым и родным, не то яблоками, не то мёдом. Солнце стояло высоко, и свет его был мягким и золотистым. Не осенним, не летним, а каким-то вечным. Таким, какой бывает только в детстве.

Улица была пуста. Но где-то далеко, за домами, слышались голоса. Детский смех. Женский окрик был не сердитый, а скорее заботливый. И звук молотка. Тихий, мерный, ритмичный. Кто-то что-то чинил.

Миша стоял и не мог двинуться с места. Он узнал эту улицу. Он узнал этот запах. Он узнал этот звук молотка.

Это было его детство.

Не то, которое ему внушили в Конторе. Не фальшивые воспоминания об Афганистане и матери, которой не существовало. Настоящее. То, которое у него украли. То, которое он забыл.

Он сделал шаг. Ноги были ватными. Сердце или АС-2? Это было не важно. Оно колотилось где-то в горле. Он шёл по улице, и каждый шаг отдавался в груди болью. Не физической. Другой. Той, для которой нет названия.

Дом стоял третьим от угла. Синие ставни. Крыльцо в три ступеньки. На перилах висело старое велосипедное колесо — он вспомнил это колесо. Он сам его повесил. Ему было десять, и он сказал отцу: «Это будет наш герб». Отец засмеялся и помог прибить.

Миша остановился у калитки. Рука легла на шершавое дерево. Он боялся открыть. Боялся, что если откроет, то всё исчезнет. Растает, как дым. Как сон.

Миша! — голос ударил в спину.

Он обернулся. По улице бежал мальчик. Лет семи, рыжеволосый, босой, в застиранной рубашке навыпуск. Он размахивал руками и смеялся. За ним, едва поспевая, бежала собака, простая серая дворняга с высунутым языком.

Миша, ты чего встал? Папка сказал, чтобы ты помог!

Миша смотрел на мальчика и не мог дышать. Это был Пашка. Его брат. Его младший брат, который погиб, когда ему было девятнадцать. Который полез на стройку по глупости и сорвался. Которого Миша не уберёг.

Ты чего? — Пашка остановился и нахмурился. — Ты какой-то странный. Опять с Витькой подрался?

Миша открыл рот, но не смог ничего сказать. Голос пропал. Он просто смотрел на брата, он был перед ним, живой, настоящий, с веснушками на носу и царапиной на коленке.

Ладно, — махнул рукой Пашка. — Потом расскажешь. Пошли, папка ждёт.

Он схватил Мишу за руку и потащил за собой. Ладонь была горячей, липкой от пота, настоящей. Миша чувствовал её — каждую косточку, каждую складку. Он шёл за братом, как во сне. Или как наяву. Он уже не различал.

Во дворе пахло стружкой и олифой. Василий Петрович, еще молодой, лет сорока, с густыми русыми волосами без седины, он стоял у верстака и строгал доску. Рубашка прилипла к спине. Рукава закатаны до локтей. На руках была уже въевшаяся древесная пыль и застарелые мозоли. Он поднял голову и улыбнулся.

А, явился. Где тебя носило?

Миша стоял и смотрел. Отец. Живой. Молодой. Смеётся.

Я… — начал он и осёкся. Голос был чужим. Хриплым. Взрослым.

Василий Петрович отложил рубанок и подошёл ближе. Положил руку на плечо — тяжёлую, тёплую, пахнущую деревом и табаком. Заглянул в глаза.

Ты чего, сынок? Случилось что?

Сынок. Он назвал его «сынок». Миша не помнил, когда в последний раз слышал это слово. В прошлой жизни. До всего. До Конторы, до заражения, до Гигахрущевки.

Нет, — выдавил он. — Ничего. Просто… задумался.

Задумался он. — Василий Петрович усмехнулся и потрепал его по плечу. — Ладно, философ. Бери молоток. Надо сарай подлатать, пока мать не запилила.

Миша взял молоток. Рукоять была гладкой, отполированной годами. Он помнил эту рукоять. Помнил, как отец учил его забивать гвозди — держи ровно, бей сильно, не бойся. Помнил, как первый раз попал по пальцу и не заплакал, потому что отец сказал: «Мужики не плачут». И он хотел быть мужиком. Хотел, чтобы отец гордился.

Они работали до вечера. Пашка крутился рядом, подавал гвозди, путался под ногами. Собака лежала в тени и лениво отмахивалась хвостом от мух. Солнце медленно катилось к горизонту, окрашивая небо в розовый. Где-то в доме зажгли свет.

Мальчики! — голос матери донёсся из открытого окна. — Ужинать!

Миша замер. Молоток застыл в руке. Мать. Он не помнил её лица. В ложных воспоминаниях была другая женщина, совершенно чужая, размытая, без имени. Но этот голос, он узнал бы его из тысячи. Он слышал его во сне. Он слышал его в колыбельной, которая звучала в Гигахрущевке.

Пошли, — сказал Пашка и побежал к дому. Собака рванула за ним.

Василий Петрович отряхнул руки и посмотрел на Мишу.

Ты сегодня странный, — сказал он. — Но я рад, что ты здесь.

Я тоже, — ответил Миша.

Отец кивнул и пошёл к дому. Миша стоял ещё минуту, глядя, как гаснет закат. Он знал: это воспоминание. Он знал: это не навсегда. Он знал: темнота ждёт его. Якорь уже натянулся до предела, он чувствовал его, тонкую нить, связывающую его с пустотой. Она дрожала. Она звала.

Но он не мог уйти. Не сейчас. Он хотел увидеть мать.

Он вошёл в дом. В прихожей пахло пирогами и свежевымытым полом. На кухне горел жёлтый свет. Мать стояла у плиты, она была невысокая, светловолосая, в ситцевом фартуке поверх простого платья. Она обернулась на шаги и улыбнулась.

Мишенька. Садись. Я твои любимые испекла. С капустой.

Он сел. Стол был накрыт старой клеёнчатой скатертью с выцветшими розами. Точно такая же, как в его квартире в Бархане-10. Он помнил её, но просто не знал откуда. Теперь знал.

Они ужинали. Пашка болтал без умолку, с живым интересом, про соседского пса, про найденного в канаве ужа, про то, что Витька из третьего дома опять дразнится. Отец слушал, кивал, иногда вставлял короткие замечания. Мать подкладывала добавку. Миша ел. Пироги были горячими, с хрустящей корочкой. Он не чувствовал вкуса, только тепло. Тепло разливалось по телу, заполняло пустоту, которую он носил в себе столько лет.

Он знал: это воспоминание. Знал, что здесь он просто чужой. Что настоящий Миша, тот, кому сейчас десять или одиннадцать, спит в своей кровати и видит сны. А он, уже взрослый, со шрамом на груди и чужим сердцем внутри, пришёл сюда, как вор. Укравший сам у себя собственное прошлое.

Но он не мог уйти. Не сейчас.

После ужина отец сел на крыльцо и закурил. Миша вышел к нему. Они сидели молча, глядя на звёзды. Где-то далеко лаяла собака. Где-то стрекотали сверчки.