18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юрий Нагибин – Павлик (страница 5)

18

— Эй, молодой человек! — послышался голос кондукторши. — Вам сходить.

— Могла бы и лейтенантом назвать!.. — проворчал Павлик.

Катя завела свой косящий глаз под лоб, она всегда так делала, когда была чем-то недовольна. Ее раздражало легкомыслие Павлика. Она не преувеличивала ни серьезности, ни опасности предстоящей ему работы и вообще считала, что ему ни к чему было ехать, бросать институт перед самой защитой диплома, ломать их едва начавшуюся жизнь ради какой-то сомнительной, полутыловой деятельности, от которой не жди ни славы, ни почестей. Но все же они расставались, на нем как-никак шинель, едет он в сторону фронта, отныне она жена фронтовика, и, значит, ему следует вести себя с большим достоинством.

Они сошли напротив высокого темного здания.

— Это и есть наш пункт сбора, — тихо произнес Павлик. — Какая-то незнакомая здесь Москва…

Улица крутым изломом уходила вниз, там, во тьме, простроченной все теми же синими огоньками, виднелись низкие деревянные домики с заснеженными крышами, за ними высились старые, могучие деревья, между ветвями горели звезды, и к звездам тянулась как бы гигантская спичечная коробка, поставленная на попа.

— Знаешь, где мы? — отчего-то радостным голосом сказал Павлик. — На задах крематория!

Катя вздохнула и закатила глаза.

Они стояли на пустой улице, под темным небом, молодые люди, знавшие ночное дыхание друг друга и почти ничего не знавшие друг о друге, равно способные и полюбить, и разминуться, близкие и далекие; одни из тысяч и тысяч, кому довелось расставаться в эту жестокую пору. Сквозь туман, еще окутывающий их юные души, они почувствовали печаль скорой разлуки и потянулись друг к другу.

С лязгом подкатил трамвай, сбросив на остановке какого-то военного с рюкзаком.

— Садись, а то не успеешь, — сказал Павлик. — Подожди, в последний раз…

Катя осторожно высвободила голову из его рук и пошла к вагону. Уже поставив ногу на ступеньку и взявшись за поручень, она сказала:

— Об одном прошу тебя: не будь Петей Ростовым!

— Ну что ты, с меня и Павлика хватит, — отозвался он со вздохом.

Трамвай дернул, Катя сильным движением распахнула дверцы и, не оглянувшись, прошла в вагон.

— С кем это вы целовались? — послышался голос.

Военный с рюкзаком оказался младшим лейтенантом Ржановым, назначенным в ту же газету, что и Павлик, на должность корректора. Они познакомились вчера в ПУРе.

— Как «с кем»? С женой!

— Это ваша жена? — Ржанов улыбнулся. — Вот уж не думал, что вы женаты.

— Почему же? — обиделся Павлик.

— Да так… Не к лицу вам, что ли…

В отведенном для ночевки помещении собрались уже многие сотрудники «Фронтовой-солдатской». Пожилая переводчица Кульчицкая, сидя на чемодане, читала немецкий роман; инструктор-литератор Вельш нервно бродил по комнате, порой останавливался у окна, отгибал уголок маскировочной бумаги и глядел в черноту январской ночи. В стороне отдельной группкой держался «типографский цех»: линотипист Борисов, высоченный здоровяк с веселыми, задорными глазами; пожилой наборщик Енютин; маленький, кругленький, с кротким лицом цинкограф Новиков. Борисов что-то рассказывал, видно, смешное, потому что Новиков то и дело заливался добрым хохотком, а Енютин скалил крупные желтые зубы. Вскоре прибыли еще двое: художник Шидловский, с длинными, свисающими на уши волосами, и начальник типографии Петров, стройный, тонколицый, с красиво изогнутыми бровями.

Павлик еще в ПУРе пригляделся к своим новым товарищам и пришел к убеждению, что все они отличные люди. Вельш, несомненно, умница, быть может, чуточку нервный, но тонкий и знающий человек. В Кульчицкой поражало спокойное достоинство, с каким эта очень немолодая, рыхлая и близорукая женщина пошла на трудную фронтовую работу, сулящую ей много неудобств, лишений, да и опасностей. Художник Шидловский был душа-человек и, видимо, большой практик: едва переступив порог классной комнаты, он облюбовал длинный стол и умело, ловкими, красивыми движениями принялся готовить себе постель. Енютин пленил Павлика одной фразой, произнесенной в ПУРе. На вопрос инструктора отдела кадров: «А немецкий текст вы сможете набирать?» — старый наборщик спокойно ответил: «Хоть китайский!». В Борисове подкупал юмор, уголки его толстых губ всегда чуть подрагивали, готовые к улыбке и к шутке. В Новикове — кроткая, уютная доброта; в Петрове — уверенность человека, знающего свое дело.

Несколько сложнее казался Ржанов: он был единственным фронтовиком среди них, участвовал в боях, это одно освещало его каким-то особым светом. Но Павлик еще не забыл его бестактного замечания при встрече. Впрочем, они еще не успели улечься, как Павлик был покорен Ржановым: тот оказался страстным любителем поэзии. Они наперебой читали друг другу Гете, Шиллера, Гейне, Ленау, и Ржанов, слушая Павлика, то и дело восхищался его «берлинским» выговором: «Эхт берлинер аусшпрахе!»

А затем между ними разгорелся спор. Ржанов вспомнил гоголевских Шиллера и Гофмана из «Невского проспекта»: не того Шиллера, что «Вильгельма Телля» написал, а известного Шиллера жестянщика, и не того Гофмана, а известного сапожника. Ржанов утверждал, что Гоголь с презрением относился к немецкой культуре, — отсюда издевка: ей, дескать, всегда было присуще нечто античеловеческое, даже у Гете вечно проглядывает этакая жесткая ироническая усмешка… Павлик с жаром опровергал Ржанова: Гоголь презирал только тех мещан, недоумков и пролаз, которых Германия усердно экспортировала в Россию и которые заполонили собой ремесло, Академию наук, армию, царский двор.

— Вот каких Шиллеров и Гофманов вы нам присылаете — таков смысл иронии Гоголя!

Ржанов не уступал, он был сильным спорщиком, но и Павлику хотелось сейчас расквитаться с Ржановым за давешнее.

— По-вашему, получается, — сказал он, — что культура немецкого народа порочна, античеловечна по самой своей сути. Значит, немцам не поможет и уничтожение гитлеризма? Так зачем же посылают нас «создавать немцам новые души», как говорили нам в ПУРе?

— Неужели у меня так получается? — удивленно проговорил Ржанов. — Ну, это потому, верно, что я всего неделю назад лежал в обороне со своим взводом. Как-то не привыкну я к новой роли…

Он устало улыбнулся и, как был, повалился на ближайший стол.

Вскоре послышался его громкий, подлинно мужской, как подумалось Павлику, с руладами и присвистом, храп. «Вот бы мне научиться так храпеть», — с завистью сказал себе Павлик, спавший тихо, беззвучно, как ребенок…

На рассвете Павлика разбудил Вельш: он был старший по званию и возглавлял группу «Фронтовой-солдатской».

— Хотите, я вас отправлю машиной? — спросил Вельш. — До самых Неболчей идет колонна автомашин, и командир предоставил нам три места.

Павлик с радостью согласился, это было куда более заманчиво, нежели трястись в поезде.

Кроме Павлика, автопробег Москва — Волховский фронт прельстил наборщика Енютина и цинкографа Новикова.

Колонна, рисовавшаяся Павлику в виде длинной, в добрый километр ленты могучих, защитного цвета грузовиков, состояла всего из пяти «эмочек», похожих на мирные, добропорядочные такси. Зато командир был хорош: настоящая военная косточка, он один нес в себе полный заряд того фронтового неистовства и силы, которых не хвастало его машинам. Он с ходу разнес Вельша за то, что тот своим опозданием срывает ему боевое задание, совал часы к его носу, хватался за планшет с картой, как за оружие; красивое, твердое лицо его порозовело, словно после бани. Фронт задыхается без легкового транспорта, а тут валандайся со всякими штатскими! Он слышать не хотел никаких оправданий — машины давно должны быть в пути, и точка!

После этого колонна без всякой видимой причины простояла еще добрый час. Шоферы не раз прогревали моторы. Павлик успел свести знакомство с самим грозным командиром, старшим батальонным комиссаром Нечичко, и другими своими спутниками.

Уже рассвело. С низкого, белого, нагрузшего снегом неба потянулись вниз, на отдых, гигантские рыбы — аэростаты воздушного заграждения, угольно зачернели голые ветви деревьев, унизанные воронами, над ними с унылым величием вознесся темный куб крематория. Погасли синие ночные огоньки; где-то, еще невидимый, обыденно и грустно звякнул в настороженной тишине первый трамвай. И Павлику показалось вдруг, что все-то приснилось ему, привиделось: расставание с матерью и Катей, ночь на жестком столе, постигшая его новая, неведомая судьба. Сейчас он встряхнется, пошире откроет затуманенные недосыпом глаза и увидит привычный полумрак утренней своей комнаты, брошенную на спинку кресла одежду, тихий блеск стеклянных висюлек люстры. «Павлик, ты проснулся?..» — донесется голос матери. Но вместо того прозвучал совсем иной — резкий, пронзительный вопль старшего батальонного комиссара Нечичко:

— По коням!..

И как ни быстро заняли свои места намаявшиеся в долгом ожидании, намерзшиеся шоферы и политработники, Нечичко успел распечь кого-то за «волынку».

Старший батальонный комиссар Нечичко понюхал пороху, но машины на фронт он гнал впервые. Казалось бы, немудрящая штука, а поди ж ты! Все кажется трудным и опасным, когда нет опыта, и Нечичко, скрывая свою неуверенность, подгонял и подбадривал криком прежде всего себя самого.

Павлику, как старшему по должности, выпала честь ехать с самим Нечичко в головной машине. Когда тронулись, повалил густой, мягкий снег, словно белые завесы повисли за окнами машины. Лишь в маленьком полукружье, разметаемом «дворником» на ветровом стекле, проглядывал отрезок улицы. Впрочем, Павлику, сидевшему позади, ничего не было видно. Что же касается Нечичко, то, приоткрыв дверцу, он далеко высунулся наружу и, хмуря светлые брови, вглядывался в идущие следом машины, словно пронзительной силой своих командирских очей помогал их движению, хранил от столкновений, наездов и всяких дорожных напастей. Павлику казалось, что так и следует вести себя командиру. И хотя бьющий в полуоткрытую дверцу ветер со снегом охлестывал ему лицо, он о души восхищался старшим батальонным комиссаром и своей близостью к нему.