Юрий Нагибин – Павлик (страница 19)
— Фольклор, — пояснил Ржанов, их улыбки встретились.
— Как удачно, — сладким тоном заметил Вельш. — В такой трудный момент к нам прибыло подкрепление.
— Да что вы, товарищ Вельш, девушка прямо с дороги!
— Я ни капельки не устала, я прекрасно ехала, у меня была верхняя полка. Разрешите мне поработать, я вас очень прошу! — Белла трогательно сжала руки, маленькие, с суховатыми пальцами подростка.
— Как же с вами быть? — раздумчиво произнес Ржанов. — Прежде всего вас надо куда-то пристроить.
— Разрешите мне просить товарищ Геворкову разделить со мной мою комнату? — церемонно сказала Кульчицкая.
— Спасибо! Большое вам спасибо. Только можно, я все-таки останусь!
— Ну, оставайтесь, — развел руками Ржанов. — По правде сказать, мы совсем зашились.
— Значит, хорошо, что я приехала?
— Еще как!..
— Ой, как я рада! А то мама все твердила: без тебя там, что ли, не обойдется!..
Бледная приволховская заря проникла в комнату, смешавшись с тусклым светом электричества и сизыми клубами табачного дыма. В этот тяжелый предрассветный час с людей будто сходит лак, все меты времени с печальной откровенностью выходят наружу. И только с Беллой ничего не мог поделать этот час-разоблачитель. Голубые глаза ее потемнели, она старательно терла их кулаками, чтобы прогнать дремоту. Но она была все так же юна, свежа и чиста, а легкий матовый налет усталости как бы заключил ее в нежный целлофановый кокон.
Приглядываясь к своим товарищам по работе, Павлик вспомнил слова матери: «Люди и хуже, и лучше, а главное, куда сложнее, чем тебе представляется». Да, и сложнее, и много интереснее. Взять хотя бы Ржанова. За короткий срок их знакомства внутренний мир этого человека претерпел немало изменений. Перенесенный из самого пекла войны на спокойное и тихое место корректора, Ржанов поначалу как бы отпустил вожжи, он частенько бывал навеселе и в разговоре проявлял «легкость мыслей необыкновенную». Нежданно его назначили редактором газеты — и Ржанов сразу же подтянулся, рьяно взялся за оборудование помещения для редакции, быстро наладил выпуск листовок. В нем обнаружился и зрелый ум, и твердая воля.
И вдруг — новый поворот. Не заладилось дело с газетой: не хватало то того, то другого. Вольнонаемный начальник типографии, где должна была печататься «Фронтовая-солдатская», Корниенков, вставлял палки в колеса, не желая брать на себя лишнюю обузу. Ржанов уступил ему линотиписта Борисова, цинкографа Новикова, а Корниенков продолжал волынить. После недавнего объяснения с ним у Ржанова возобновились головные боли — следствие контузии. Наконец Корниенков сдался — но тут Шорохов, ознакомившись с гранками, нашел материал недостаточно острым и боевым, пришлось все начинать сначала. Теперь стал зашиваться наборный цех. Хотя Петров и помогал Енютину, у него было много и других дел по типографии. И тут от Ржанова снова запахло водкой. Но когда все редакционные работники, как бы сговорившись, встали к наборным кассам, Ржанов оценил поведение своих сотрудников и ответил на это тем, что вернул свое лучшее лицо. Он по-хорошему посуровел, стал более требователен и к себе, и к окружающим. В том, что газета все-таки удалась, была немалая заслуга его, хотя прежде он не имел никакого представления о газетном деле. Нельзя было не оценить красоты человека, преодолевавшего себя, идущего к чему-то лучшему.
Или вот Кульчицкая. Чтобы оценить силу духа этой пятидесятилетней женщины, вовсе не надо было закрывать глаза на маленькие ее недостатки и смешные слабости. Она никогда не допускала себя до вульгарных проявлений страха, нытья или жалоб…
Даже в трусе и паникере Вельше была частица этой красоты. Не так давно его командировали в один из полков для разбора захваченных в немецком штабе документов. Перед отъездом Вельш оставил в редакции письмо, адресованное жене и содержавшее извещение о его гибели. И тем не менее он отлично справился с заданием. В тощеньком трехнакатном блиндаже под непрестанным артобстрелом противника он разобрал, расшифровал полустертые, размытые водой документы. Значит, бывают часы и дни, когда и Вельш способен подняться выше самого себя…
Да, чем глубже узнаешь людей со всеми их недостатками и достоинствами, тем сильнее восхищаешься человеческим в человеке. В нынешнем, более остром видении Павлика было куда больше заинтересованности в людях, любви к людям, чем в его прежней, неразборчивой, всеядной общительности…
Вот сейчас в коллектив пришел новый человек, молоденькая девушка со смуглой кожей и светлыми глазами, с открытой, доверчивой, почти детской манерой. Кажется, вся — как на ладони, а, поди, и в ней есть своя скрытая глубина, своя неведомая сложность.
Уже совсем рассвело, кто-то выключил свет. Тонкие нити облаков окрасились розовым. Утренняя свежесть проможжила кости, и никто не почувствовал облегчения, когда Ржанов негромко произнес:
— Ну, вот и все…
Оказалось, все уже закончили свою работу и сдали наборы Петрову, но оставались стоять у касс с ощущением, что работа продолжается.
Набор упаковали в плоские деревянные ящики и с торжественной, бережной медлительностью, словно дорогой прах, снесли вниз. Петров собственноручно уложил его на дно «виллиса».
— Вези осторожней, Тищенко, — сказал Ржанов шоферу.
Тищенко засмеялся:
— Та меня и так «Тише едешь, дальше будешь» кличут.
В машину влезли Петров, Енютин и Павлик, назначенный выпускающим. Машина тронулась в сторону железнодорожного полотна, где на запасных путях стоял поезд-типография русской газеты.
Осторожно объезжая воронки, движется «виллис» по широкой, с размытыми очертаниями улице районного городка. По белым от снега крышам стелются белые дымки, в окнах горит свет, за горшками с кактусами и геранью мелькают фигуры поднявшихся на рани людей. Где-то одиноко звенит колокольчик коровы, а вон и сама она, рыжая, с опаленным боком, пьет горячее пойло во дворе; крутой пар стоит над кадушкой, капли воды сбегают с вытянутой морды, прожигая в снегу черные дырки.
Бредут навстречу женщины с кошелками, старики, по-бабьи обвязанные платками, изредка простучит деревяшкой по деревянному тротуару молодой инвалид, только детей совсем не видно на улицах.
Сонливой, вечной тишиной веет от маленького, прилепившегося к железной дороге городка, и трудно поверить, что в каких-нибудь сорока километрах идет такая огромная, страшная война. А разметанные плетни? Да это, может, старый гость среднерусских равнин — буран — заглянул сюда на своем кружном пути? А обуглившиеся стены домов? Верно, хозяйка зазевалась, выгребая жар для самовара, и уронила уголек на соломенную подстилку. Войны нет, это старые-престарые русские беды потрепали городок…
Да что-то уж слишком жестоко прошелся по улочкам буран, что-то уж слишком нерадивы хозяйки в этом крохотном городке! И словно отвечая на мысли Павлика, на западе, далеко за последними черными избами и разметанными плетнями, прокатилось тяжко, грозно и неспешно…
Корниенков отказался принять набор, придравшись к тому, что его доставили с опозданием. Ни уговоры Петрова, ни шуточки Енютина не действовали на Корниенкова. Тогда Павлик приказал внести доски с набором в замаскированный еловыми ветками пульмановский вагон, где помещался печатный цех. Корниенков пытался своим телом загородить дверь, Павлик молча отстранил его. Черный, горбоносый самодур, привыкший к безнаказанности, захлебнулся матерщиной.
— Дорогой мой вольнонаемный друг, успокойтесь, — зло сказал Павлик, с силой сжав костлявое плечо Корниенкова.
Видимо, Корниенков почувствовал вес лежащей у него на плече руки, он ухмыльнулся, показав белые зубы, и очистил поле боя.
Теперь оставалось только разложить клише по гнездам, и набор «Фронтовой-солдатской» перешел в руки печатников.
Павлик с увлечением следил за четкими, артистичными в своей завершенности и свободе движениями пожилых печатников, но потом усталость взяла свое. Отпустив Енютина и Петрова, он прилег на огромные, жесткие рулоны бумаги и погрузился в полудрему. Он то проваливался в черноту сна, то вновь и вновь доносился до его слуха хруст резальной машины, клокочущий шум котла, переплавляющего использованные стереотипы, а порой, как назойливый бред, матерный лай Корниенкова. Очнулся он от шума ротационной машины: на другом конце пульмана уже росла кипа первого номера новорожденной газеты. Павлик со всех ног кинулся туда…
Готовые газетные листы вызывали совсем иное чувство, чем ручной оттиск, сделанный Енютиным. Самая множественность возводила их в иное качество. Павлик с уважением вглядывался в латинские и готические буквы — газета набиралась двумя шрифтами, — покрывавшие гладкие, тугие, голубовато-зеленые листы. Буквы словно обрели звучность, стали живым словом. И Павлик с грустью подумал, что далеко не весь тираж дойдет до немецких солдат: часть его останется на ветвях деревьев, часть истлеет под снегом, часть перехватят взводные и ротные командиры, проглядят усталые, равнодушные или ненавидящие солдатские глаза. Но пусть хоть несколько газетных листков встретят заинтересованный взгляд — цель будет достигнута. Может, лишь в одном-единственном сердце примется зерно новой правды, кто знает, какие даст оно всходы, что принесет в будущем! Как-никак, а разговор с немецкими солдатами начат, без фальши и лжи, без желания ввести в заблуждение, сбить с толку, большой и серьезный человеческий разговор…