Юрий Мори – Пустой человек (страница 33)
Я Лизе так и рассказал, почти как есть. Только чуток добавил сверху: там и заклинание семейное было, которое только дед помнит, и магический ритуал, как оживить запасы меха. В общем, ржачно вышло, а она все всерьез восприняла. Рассказать, что кое–что сочинил – обидится. Не рассказать – будет думать о нас, как о банде психов. Из меня и деда. А, еще из Бармалея – мех-то его.
Под настроение еще и не то сочинить можно, а люди напрягаются.
Работа… Даже рассказывать не буду. К истории отношения не имеет, а голову вам забивать тонкостями оптовой продажи сахара и круп я не буду. Деньги мне платят – и ладно.
Мне бы тоже было неинтересно слушать.
Лиза звонила за день дважды. Уточняла, купил ли я в пятницу масло и куда дел, если да. Второй раз, ближе к вечеру, сообщила, что кота покормила, дед выбрал кашу, а она нашла отпадную блузку. Вечером наденет. По мне, лучше без блузки, да и вовсе без одежды, если речь идет о Лизавете, но в «Эльдорадо», конечно, не поняли бы.
В семь сорок две я был на парковке возле центра. По–божески, с нашими авралами на службе и пробками по дороге, опоздать всего на двенадцать минут.
Кино в восемь, везде успеваем.
Вот только Лизы на месте не было. Обычная наша точка пересечения – первый этаж у эскалаторов. Народа куча, но подруги-тонет. Телефон. Абонент – не абонент, плиз колл лэйте. Тьфу. Вот брать билеты и ждать, что в последний момент примчится? Или плюнуть и пойти сеансом позже.
Время от времени набирая молчаливого не–абонента и косясь на медленно разряжающуюся трубку, я просидел в кафе больше часа. Кола и гамбургеры уже не лезли, да и волноваться начал. Предположим, телефон разбила. Или сперли – у них в парикмахерской только отвернись, кресло с клиентом вынесут, не говоря уж о трубке. Но с чужого позвонить-то можно, у них восемь мастеров и служебный телефон есть.
Ближе к девяти плюнул и вышел к машине. Будем сперва дома искать, не пропала же звезда моих очей бесследно.
Судя по тщательно – паршивой заколки не оставила – собранным и увезенным вещам, наша недолгая совместная жизнь была закончена.
Поперек зеркала на дверце шкафа помадой написаны три слова. Не то, что вы подумали, хотя смысл близок.
Я. ТЕБЯ. БОЮСЬ.
На непривычно пустом столике, где еще утром теснилась армия пузырьков и коробочек, позволяющих женщинам управлять иллюзиями, сейчас лежит единственная бумажка. Я понимаю, что это, даже не подходя ближе.
Дедово свидетельство о смерти, понятное дело. То, что я тщательно прячу от самого себя и других под стопкой старых свитеров. Датировано трехлетней давностью, так уж вышло. Умная девочка Лиза, умная… А у меня язык длинноват. Придется искать новую подружку, сколько их здесь уже сменилось. Так или иначе, ни одна не задерживается.
Причины меняются, следствие остается.
Я выхожу в коридор и иду в дедову комнату. Он уже спит под бормотание неутомимого телевизора. Щелкаю пультом, возвращаю его обратно на кровать, поближе к иссохшей руке в старческих пятнах.
На мгновение мне кажется, что вместо человека под одеялом лежит тщательно вылепленная из кошачьего меха фигура. В полный рост, аккуратно исполненная гениальным мастером.
А на самом деле все так и есть.
Мне обидно только, что маму повторить не удалось – не знаю причин, сам ничего не понял, а она уже не подскажет. Время от времени я пробую, но толку никакого.
Гашу за собой свет, который, конечно, никак не мешает моему созданию, и иду к себе. Сегодня надо вычесать Бармалея, добавить мех в мешок, а завтра приступать к поискам новой подруги жизни.
Почему-то для сохранности моей куклы нужно присутствие дома кого-то живого.
Чужой огонь
Снег, везде снег. Бесконечные серые валы сугробов на обочине, равнодушный серый асфальт. А дальше во все стороны снег. Но чист он – только в полете. Веселый колючий ветер, белая тварь, от которой стынет лицо и хочется водки. С пельменями и узкими саблями перца.
А посреди этой зимней сумятицы – человек. У него нет машины, чтобы спрятаться. Машины вообще теперь редкость, иногда только вдали проезжают кунги комендатуры. Нет даже пельменей, не говоря уж о водке. Он слаб и беспомощен, но идет и идет. Впереди дома, позади дорога, линии проводов над головой – белые на белом, еле угадаешь. Ограда под током, чтобы не пустить в этот мир ангелов.
Концлагерь для тех, кто еще жив. Чудом и зря.
На серой от грязи куртке сзади дыра, разрез от правого плеча наискосок вниз, из которого торчат лохмотья синтепона. Сразу видно – человек беспризорный. Бездомный как собака, которую в такую погоду сюда не выгонишь. Если только она не живет в снегу постоянно, вырыв нору возле теплых зданий и мечтая о лете.
– Чшто за бли… Блиадство, – бормочет человек. Он останавливается и начинает суетливо, как курица, хлопать по карманам куртки. Хлопья снега слетают на землю с плеч, с вязаной шапки, от которой ни тепла, ни красоты. – Где я их?..
Он немного странно выговаривает слова, слегка нараспев. От этого даже мат звучит тепло и по-доброму.
Сквозь метель впереди видна бетонная стела, подсвеченная снизу редкими тусклыми прожекторами. Раньше их не было, но военные навели подобие порядка: освещение, плакаты про бдительность и колючая проволока. Засыпанная снегом надпись метровыми буквами, из которой разборчиво только «…хард».
– Sale hard… – угрюмо шепчет в никуда человек. – Die hard. Йопаное ку-ре-во, где я его просраль?
Внутри черепа начинает тяжелеть. Свинцовые мысли, не иначе. Или просто спазм от холода – черт его разберет. Человек обреченно машет рукой, не потрудившись заправить обратно вывернутые карманы. Так и идет дальше, проваливаясь по колено в сухую шевелящуюся крупку.
До бытовки на замороженной стройке идти еще километра полтора. Так себе занятие для голодного уставшего человека. Особенно, сознающего, что там его будут бить. Непременно и сильно. Потому что без денег. Потому что – без водки. И даже пара пачек «Примы», купленных у вороватого солдата – небось, чужой паек сбывал – на последние, тоже осталась где-то в холодном безмолвии. Красным на белом.
Голова просто раскалывается, но он идет. Больше-то некуда. Там тепло, если Кочегар проспался и нашел хотя бы пару досок. Газ только у военных, остальные топят кто чем может. Если Витька – человек называет его «Витка», чем жутко бесит последнего, но акцент, акцент… – заработал на еду и спирт, то и вовсе праздник.
Человек поднимает руки и поправляет капюшон, натягивает его на голову. Спавшие до локтей рукава обнажают худые темные руки с розовыми, почти детскими ногтями. Отсюда и акцент. Да и холодно ему, черному, в этом гребаном Салехарде. Но деваться некуда. Так звезды встали на этом затянутом вечными облаками небе.
С усилием он рвет на себя примерзшую дверь бытовки. Открывает наполовину – намело перед ней сугроб, который никто не удосужится прибрать. С трудом пролезает в узкую щель, замерзшие ноги тянут за собой снег внутрь. В нос привычно бьет смрад: дым – табачный и от костра, перегар, давно немытые люди. Вся бытовка этим пропиталась, когда сидишь внутри – не замечаешь, только вот так, с мороза…
Холодно. Едва теплее, чем снаружи, но хоть ветра нет. У печки-буржуйки, самодельной, из ведра и обрезка трубы на корточках сидит Кочегар. Да где-то топливо – куски досок – прихвачено пламенем, но, видно, сыровато. Кочегар на четвереньках, нелепо оттопырив зад, осторожно дует через дырки в печке сбоку – разгоняет потихоньку пламя. В руке самокрутка из газеты и содержимого «бычков», которых на столе, принесенном из развалин, целая банка.
– Ага… Ванька приперся! – поворачивает Кочегар голову. – Притаранил курево?
Человек, как провинившийся ребенок, опускает голову, толстые губы беззвучно что-то бормочут… И так вид жалкий, а сейчас – хоть на паперть. Жаль только, нет ни одной церкви больше в городе.
– Я – Мвана… Неть, Кочьегар…
– Чего-о?.. – клочок тлеющей газеты от самокрутки обжигает пальцы Кочегара. Он матерится, словно самого целиком запихали в буржуйку и поджаривают, поливают соляркой. Маленький персональный ад, в котором ему нравится быть бесом.
– Я потьеряль… – лепечет человек. – Я потом куплю. Есчщо.
Кочегар вскакивает на ноги, сунув самокрутку в зубы. Кулак прилетает в лоб человеку. В последний момент удар слабеет, но и этого достаточно – пришедшего сносит в сторону. Одновременно с сильным ударом спереди, затылком он бьется о косяк двери и сползает на пол, слегка оглушенный. Следующая, от души, оплеуха уже и вреда особого не наносит – только брызги крови, а из широкой ноздри на грязную куртку плюхаются темные вязкие капли.
Сквозь шум в ушах слышна ругань Кочегара, но не это странно: сумеречный северный день из окошка бытовки исчезает, словно там, снаружи, кто-то прикрыл грязное стекло листом фанеры. Глаза человека расширяются, он видит в этой тени за окном нечто странное.
Тоже глаза?
Да нет, не бывает таких. Большой, оранжевый… Почудится же с перепугу. Но вот треск шагов по снегу за стеной, это откуда? Хрустит в такт треску горящих деревяшек в печке.
– Что ты купишь, африкан сраный? Когда ты купишь, крыса нищая?! – Кочегар с силой приподнимает человека за еле живую, трещащую куртку и впечатывает в стенку.
Перед лицом человека – злобная харя. Чудовище, о которых шепотом говорили еще в школе на переменах. Океке тогда еще всех пугал такими. Синие, навыкате, вечно пьяные глаза, из наполовину беззубого рта вонища как из помойки. Человек зажмуривается, чтобы капли бешеной слюны не попали в глаза. Он боится заразиться и тоже стать таким… Как этот…