Юрий Лощиц – Послевоенное кино (страница 24)
И очень даже верилось, глядя на вратарей и судей, на бегунов и прыгунов, на дискоболок и копьеметателей, что каждому-каждому гражданину в светлом завтра хватит на стадионе своей любимой игры, — а не хочешь здесь проводить свои восхитительные будни и праздники, пожалуйста, садись за шахматную доску, или плыви в кабине планера под облаками, или лупи по мячу на самодельной футбольной площадке в Покровско-Стрешневском парке, только помни с тихой благодарностью, что куда бы ты ни оглянулся, всюду уже будет коммунизм.
На «Динамо» ни в одиночку, ни с приятелями я тогда не ходил, а только с отцом. Стою у какого-нибудь условленного столба или киоска возле метро, поджидаю, когда он приедет из академии. Народ уже валом валит на стадион. Я волнуюсь. Вдруг опоздает отец? Но вот он идёт, улыбается слегка. Перед футболом у него всегда какое-то особое настроение, это и по походке видно.
— Тэ-экс! А не скажут, что пора уже на тебя билет покупать?
У меня чуть опускается сердце, хотя я знаю, что он ни за что не пойдёт на стадион без меня и что-нибудь, как и раньше бывало, придумает. Просто подойдет у турникета к милиционеру и попросит пропустить мальчика, «который ещё ни разу не был на стадионе».
И милиционер, ответив на отцову несколько смущённую улыбку своей благодушной, пропустит нас.
И вот турникет уже позади. Быстрым освобождённым шагом мы устремляемся к своему сектору, спешим по ступенькам на северную трибуну. Разминка уже закончилась, футболисты уходят в раздевалку. Отец разыскивает своё место, приветствует офицера-сокурсника, и тот чуть отсаживается, чтобы и я смог пристроиться на жёсткой деревянной скамье. Как мне приятны эта теснота, запах папиросы, которую закуривает отец, чуть слышный дух травы, прижёванной твёрдыми бутсами.
Мы слушаем по радио имена играющих сегодня футболистов, аплодисменты и одобрительный свист, когда звучат фамилии цедэковских мастеров и заслуженных мастеров: Никанорова, Кочеткова, Федотова, Гринина, Дёмина…
— Ты смотри, Боброва не будет, — озадаченно озирается отец.
— А у него травма, товарищ майор, — объясняет сверху какой-то осведомлённый сосед. — Коленную чашечку ему опять повредили. Жаль Бобра.
— Да, подковали Бобра динамовские костоломы, — звучит прокуренный басок ещё одного знатока. — Без Бобра сегодня армейцам туго придётся. Он же, Бобёр, в этом сезоне по количеству забитых первым прёт.
— А Федотов? — тихо спрашиваю у отца.
— Федотов? — громко, почти торжественно повторяет он фамилию нашего любимца. — Ну, Федотов хоть и не так часто забивает, как Бобров, но зато сколько он делает голевых передач, как он чувствует поле! Федотов — это стратег.
Умное молчание окружающих доказывает, что Федотову тут все знают цену. И даже если в наших рядах присутствуют болельщики «Спартака», «Торпедо», «Динамо» или «Крылышек», то на чужой, «армейской» трибуне предпочитают не подавать голоса.
Из репродукторов с будоражащим шорохом несутся упругие, подпрыгивающие такты «Футбольного марша». В эту минуту известный всей стране комментатор Вадим Синявский своим хрипловатым, чуть насмешливым голосом наверняка начинает уже репортаж из стадионной радиорубки. Мне кажется, я даже вижу большое окно этого помещения на противоположной трибуне и бледное лицо язвительного комментатора за стеклом.
Стадион задышал, запыхал тысячами папирос. Судьи, а за ними футболисты выбегают на поле. Капитаны здороваются. Команды громко приветствуют друг друга. Судья бросает жребий — какому вратарю к каким бежать воротам. Все рассыпались по полю, пока ещё на свои половины, напоследок подпрыгивают, поправляют гетры, ждут судейского сигнала. Сочно звучит свисток, мяч будто нехотя оторвался от своей ямки в центре поля.
И что это с нами со всеми происходит — со взрослыми, с детьми, — если мы совершенно теряем рассудок и сердца наши то замирают в сладкой истоме, то начинают бешено ухать? Что это за наваждение, что за блажь такая, что за гульба беспечная и ненасытная — кто бы мне объяснил? И кто бы растолковал наперёд, чего будет больше в моей жизни: футбола этого, кино, праздничных ёлок, уличных игр и потех, на гребне которых мы все перенесёмся нежданно в обещанный земной рай, или перевесит вдруг и зазвучит в полную силу созвучие скорби и боли, обречённости и тщеты.
V. КРЁСТНЫЙ И КРЁСТНАЯ
— Представляешь, Тамара, я его даже не узнал в толпе! — отец весело взглядывает то на маму, то на меня, то на брата и племянника. — Спасибо, Коля разглядел.
И наливает брату и себе в стопки из поллитровки, которую дядя Коля перед обедом вынул из мешка, освободил от газетной обёртки и молча выставил на стол.
И по тому, что на бутылке отсутствует наклейка, и по тому, что пробка у неё самодельная, из кукурузной кочерыжки, и, главное, по острому приятному духу, что благоухает над столом, и голубоватому цвету содержимого я сразу догадываюсь, что дядя Коля привёз буряковую самогонку. У водки ведь запах противный, какой-то механический, зачем только взрослые пьют её, сам я никогда не стану. А самогон наш украинский — о, это совсем другая штука! От него веет чем-то добрым, раздольным, жилым, и так вкусно пахнет изо рта у родных, когда запоют наши степные песни — про Сагайдачного или про хлопцев-молодцев, которые почему-то там «смурни, нэвэсэли», как будто в погребах уже «пыва и мэду нэ стало».
— Да и я его не узнал сразу, — признается дядя Коля, звонко кашлянув после выпитой стопки. — Это Миша первым Юру узнал.
Теперь мы все глядим на его младшего сына Мишу, моего двоюродного братца. Миша впервые в Москве. Я представляю, как у него голова идёт кругом от всего увиденного и услышанного в громадном городе. А тут ещё все за столом уставились на молчаливого мальчика. У него даже крошечные капельки пота опять выступили на носу, как тогда на вокзале.
Откуда я мог знать, что поезд, на котором нас привезли из пионерского лагеря, на вокзале встретит такая прорва народу. Не мудрено, что я растерялся. Да и отец растерялся, потому что никак не ожидал, что вид у меня будет хуже, чем у беспризорника. В лагере ведь не было зеркала, чтобы рассматривать, какой у меня вид. И кто мне там мог выстирать перед отъездом майку и штаны? А если бы и выстирал кто, то всё равно в поезде я бы непременно вывозился, потому что мы на радостях пооткрывали окна, и копоть от паровозной трубы всё сыпала и сыпала без устали — на волосы, на щёки, в глаза и в уши. Какое же это счастье — ехать домой, к своим!
— Да они все были как трубочисты, — говорит дядя Коля маме, чтобы она не расстраивалась из-за того, что я, мол, один там такой оказался неряха.
Теперь-то меня отмыли, одели в чистое, все приключения позади.
— А почему ты меня узнал? — тихо спрашиваю я у Миши.
— Не знаю, — опускает он глаза. — Просто узнал.
— А я бы тебя не узнал. Потому что никак не мог догадаться, что вы приехали в Москву. Я сначала дядю Колю узнал. А потом смотрю: да кто же это рядом с ним стоит — Колик или Мишик? Нет, вижу: Мишик.
Это и объяснять не нужно, почему я дядю Колю различил в толпе, когда он замахал в мою сторону рукой. У дяди Коли лицо такое, что его ни с кем не спутаешь: у него большое багровое пятно во всю щёку. Это пятно у него от самого рождения. Говорят, когда бабушка Таня ещё носила его в животе, где-то недалеко от их дома случился пожар. Бабушка Таня очень испугалась и приложила ладонь к щеке — вот почему след этого её испуга запечатлелся на лице дяди Коли. Но зато он очень весёлый человек, самый весёлый и безунывный из всех наших родичей. Он нисколько не переживает по поводу своего пятна. Да никто особенно и не пялится на него, даже незнакомые люди не таращатся. Значит, понимают: не сам же он так для себя постарался.
За столом ещё не всё съедено и выпито, а дядя Коля вдруг спохватывается:
— Эге!.. А что ж это мы всё едим-едим, пьём-пьём, а ещё песни ни одной не спели? Или мы что, обжираться сюда к вам в Москву приехали? Не-е, не годится?.. А ну, Миша, а ну, Тамара, а ну, давайте что-нибудь заспиваем.
— А что, Коля, давай заспиваем, — отец откашливается и, насколько позволяет наша теснота барачная, отодвигает свой табурет от стола. — Какую запоём?
Дядя Коля откидывается на спинку единственного в комнате стула, поднимает перед собой руку.
— Да вот какую: про комарика.
Хотя, как я знаю, песня будет весёлая, мама делает строгое лицо, приосанивается. Она тоже будет подпевать мужчинам своим негромким старательным голоском.
нарочитым баском затягивает дядя Коля, а припев поют уже втроём, на два голоса, как принято в любой украинской песне:
Отец между куплетами про бедолагу-комарика не удерживается, чтобы не всхохотнуть, а дядя Коля, наоборот, насупил брови, будто нешуточно сочувствует мухе, которая прибыла на похороны соседа. Певцы даже раскраснелись от старания, так им хочется, чтобы получилось складно, звонко, красиво. Но я сегодня слушаю как-то невнимательно, мне хочется растормошить Мишу, пусть он не томится за столом, как новичок в чужом классе.
— А Колик?.. Почему Колик с вами не приехал? — спрашиваю у него про старшего брата.
— Он на хозяйстве остался. Маме помогать. Козам много травы нужно щодня, — говорит Миша и тут же поправляется: — Каждый день.