18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юрий Лощиц – Послевоенное кино (страница 18)

18

Имена, имена — вот что мне теперь почти не даётся: их имена и фамилии. Из всех своих школ, кроме последней, когда на общей фотографии выпускников уже проставлены имена под портретиками, я едва соберу теперь с десяток имён, да и то не вполне уверен, что каждое из них точно соотносимо с тем или иным мальчишкой.

А что так? Не проступает ли в этой забывчивости какой-то давнишний и уже вряд ли исправимый изъян мой, который зовётся невниманием? Надо же, экое болотище беспечного невнимания развёл я в себе! Невнимания к тому, что люди говорят, к их поступкам, но в первую очередь к их именам. Ведь имя другому человеку дано в том числе и для того, чтобы беспрепятственно проникать прямо в душу мою и пребывать в ней столь же долго, как и его облик. И если я все почти имена перезабыл, то этих людей как бы и не было в моей жизни, несмотря даже на то, что помню столько лиц.

Или же тут действовала какая-то защитная служба памяти, и она подсказывала, по сей день подсказывает: не пекись о многих и о многом, слишком многих не принимай в душу, но уж тех, кого в ней поселил, береги и лелей незабвенно. За них с тебя спросится. Как и с них за тебя.

Нет, самооправдание не снимает с меня грусти по забытым именам. И надсады, связанной с тем, что слишком часто приходилось менять школьных и уличных сотоварищей. Закончив семилетку, я мог бы удивиться нетрудному подсчёту: одних только одноклассников у меня за прошедшие годы набралось не менее ста пятидесяти человек, если считать, что в каждой из сменённых школ классы насчитывали по тридцать учеников (на самом-то деле их всегда выходило больше, ближе к сорока). Скажут: ну, это кочевая доля почти любого ребёнка, растущего в семье кадрового военного. Нынче ты, как и отец твой, как вся семья, здесь, а завтра там. За этим житейским беспорядком, за бытовыми неудобствами проступают силовые линии высшего порядка, и против него не попрёшь. Отцу предпишут, и мы вламываемся в чужую восьмиметровую кухню. Выдадут ордер, и перетащим свои пожитки в другой барак, где разместимся в одной из комнат двухкомнатной квартирёшки. Академия расщедрится, и вселимся в третий по счёту барак, где нам уже не надо будет помногу раз на дню беспокоить двух сестёр-соседок, живущих в проходной комнатёнке. И теперь у нас будет, впервые на Тряпочной, своя отдельная комната: на первом этаже, угловая, с двумя окнами и даже с вечнозелёным деревцем в кадушке, которое зовётся почему-то чайной розой, хотя ни чайных листьев, ни роз на нём не появляется, несмотря на то, что мы с мамой частенько подсыпаем в кадушку влажные чайные опивки. И к этому времени я уже учусь в другой школе, совсем новенькой, но уже не по воле военного начальства, а во исполнение стратегии районо, разуплотняющего старые переполненные школы.

Мальчик Боря, немногословный и добрый сосед-одногодок, — мой спутник по первым прогулкам в окрестностях Транспортной улицы. Если можно ходить подолгу вдвоём, не проронив почти ни слова и при этом не тяготясь молчанием, а наоборот, наслаждаясь тишиной, значит, тот, с кем ты идёшь, существо доброе. Пусть ты ещё не можешь сказать обо всём этом словами, но ты так чувствуешь. Пусть чувство твоё поживёт до поры до времени без слов, ему и так хорошо. Мне уже приходилось знаться с ребятами-говорунами, сверстниками-задирами. С ними держи ухо востро. То смеёмся беспечно, то вдруг надуваемся как индюки, он тебя дураком кличет, ты его — придурком. И с чего бы, невозможно сообразить. То угомонимся враз, но уже что-то ноет внутри — в ожидании подвоха… А с Борей совсем по-другому. Он не забияка, он не прерывает, когда ты что-то хочешь сказать, и сам говорит неспешно, догадываясь, что ты не прервёшь.

Светлые, ласковые у него глаза. Заглядываю в них, и кажется, что у меня глаза такие же. Мы идём по парку. Деревья от корней до макушек залеплены первым снегом. Снег прильнул к зелёным листьям, к рыжим чешуям на стволах сосен, к жёлтой хвое молодых лиственниц, застелил сиденья на скамьях, дырявой холстиной простёрся поверх колючих, ещё не побуревших травных ковров. Небо серое, но так много снега, что день переполнился светом и прозрачной тишиной. Не слышно ниоткуда гула машин, ни одной птицы не слышно. Если в такие минуты придержать дыхание, то можно подслушать, как дышит свет. Глубоко он дышит и чисто — во все стороны хрупкого, замечтавшегося о чём-то дня. Снегу всё равно, когда выпасть, но нам чудится: он намеренно постарался по случаю коротеньких осенних каникул.

Отец ещё ночью уехал. Он сегодня впервые участвует в столичном праздничном параде. Трудно мне представить, как она выглядит, Красная площадь, по которой он и его товарищи прошли или как раз сейчас идут, равняя головы на Мавзолей. Очистили площадь от снега, или густые как кисель брызги летят из-под офицерских сапог?

Мама дала денег на две порции мороженого, для меня и Бори, и мы идём с ним к трамвайной остановке, где, как он знает, стоят мороженщики.

Но мы не спешим. В такую пору можно обойтись и без мороженого. Что за лакомство — первый снег! Он пахнет хвоей, травой, ещё чем-то неуловимым, чуть вяжет язык осенней горчинкой.

— У нас два трамвая ходят, — важно, со степенностью старожила рассказывает Боря, — двадцать третий и шестой. И на том, и на другом можно доехать до метро «Сокол». А там уже, на метро — до стадиона «Динамо» и до самого Кремля.

«Ну что же, я теперь москвич, и до Кремля будем ездить», — вздыхаю я про себя с чувством взрослого человека, которому прибавилось забот, но он с ними, конечно же, управится.

— А в другую сторону так, — продолжает своё неспешное объяснение Боря. — На двадцать третьем можно доехать до Коптевского рынка. Там нищих много и калек, у-у-у!.. А на шестой сядешь, он идёт до Щукина и ещё дальше — в Тушино, за канал. Там аэродром. Там устраивают праздники в День Военно-воздушного флота: летают планеры, парашютисты прыгают, на истребителях делают «мёртвую петлю». Сам увидишь… Тебе понравится.

Так сразу везде хочется побывать — и у Кремля, и в Тушине, и на канале, и на стадионе, — даже голова покруживается от его слов, от пространств, которые открываются за ними, от этой «мёртвой петли» и разноцветных парашютов над головами. Или же оттого, что я смотрю на кроны сосен, как их полегоньку начинает расшевеливать ветер: легкие комки снега отлипают от сучьев, от хвойных ветвей, летят наискось, рассыпаясь, перегоняя друг друга, шлёпаются, продырявливают и без того непрочный белый покров.

Боря предлагает не на остановку трамвайную сходить, а в сторону Щукина, к «Военторгу». Там тоже обычно продают мороженое, и оттуда уже почти виден Тушинский аэродром. Я легко соглашаюсь. Так хочется побольше увидеть и узнать в этот день. И не беда, что сверху начинает слегка накрапывать, а снег под нашими калошами всё чаще жидко расхлюпывается и в тёмных следах вода проступает или какая-то негустая кашица.

Каменным многоэтажным бастионом, означающим границу Москвы, желтеет жилой дом, в котором, на самом углу, разместился «Военторг». И домина этот — на холме, а внизу к подножию его лепятся избы, сады и улочки Щукина. Жаль только, воздух набряк туманом и не видно отсюда ни канала, ни аэродрома.

И ещё нам жаль: не видно возле закрытого «Военторга» ни одного мороженщика. На всякий случай мы подходим к продуктовому ларьку, выкрашенному в голубое.

— А это что? — спрашиваю у Бори, и палец мой упирается в витринное стекло, за которым лежат среди прочих товаров продолговатые, наподобие эскимо, штуковины, чуть потолще спичечного коробка и в серебряной фольге.

— Нет, это не мороженое, — хмурит он лоб. — Это… этот, как его…

— Ну, «Плавленый сырок», — читаю я. И тут меня начинает колотить мелкой дрожью, и я сглатываю ком слюны. Никакого мороженого, нам и без него уже зябко, а вот что нужно купить сейчас же — этот вот плавленый сырок, две штуки, Боре и мне. Нет, я не стану ему объяснять, что это за каприз такой, потому что неловко объяснять, как во время войны, когда у нас в фёдоровской хате немцы обедали, я просто изнемогал от желания попробовать то, что они намазывали ножами на хлеб, — светло-жёлтое, вязкое, пахучее, изливающее на всю комнату кисло-сладкий аромат. Нет, я, конечно, не подошёл к ним, ни одним движением своим не выдал, как нестерпимо хочется попробовать то, что они едят, — такое и в ум бы мне не пришло, — но зато позже, когда скомканная фольга уже валялась на улице, я дворовым пёсиком, озираючись, подкрался к ней, принялся нюхать, нюхать…

— Чего вы там надумали-то? — продавщица недовольно глядит на нас из окошка ларька.

Я смотрю на ценник и быстро подсчитываю в уме, что на два сырка нам не хватает ровно четырнадцать копеек. А, будь что будет!

— Ты постой здесь, — говорю Боре. — Я сейчас… Немножко отойди, чтоб она не приставала, а я сейчас.

Неужели я и вправду способен сделать то, что надумал? Сам не знаю, ноги подо мной будто ватные, но холод решимости сжимает грудь, и я цепко вглядываюсь в лица редких прохожих… Нет, к этому дядьке лучше не приближаться, ещё по шее даст. А у этих двух девчонок, что хихикают, выходя из-под арки, у самих в карманах пальтишек, должно быть, пусто… Пожилая седенькая женщина в очках и сумкой в руке, — вот она, похоже, не засрамит, не отчитает при всех, хотя и смахивает на учительницу. Но ведь трус, трус, разве я смогу решиться? А она всё ближе, вот-вот разминёмся. В последнюю секунду я всё же делаю шаг вбок, задираю лицо прямо перед ней.