реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Леонов – Дочки-матери (страница 4)

18

Но слово было молвлено. Паша воспринял его как вызов и сказал:

— Поживи сначала, а то ведь не жил еще по-настоящему-то, чтобы такое говорить.

— Ну да, конечно… Поживу… А что дальше?

— А ничего, женишься, детишки пойдут, другим голова займется. Тут тебе и теория будет, и практика в одном горшке…

— В ночном, — не без ехидства уточнил Гера.

— Еще про мурцовочку добавь по самые ноздри, — не остался в долгу Валера. — А Лермонтов, между прочим, в двадцать семь уже умер. Холостым. И помудрее был кое-кого из старичков.

— Ле-ермонтов… Он и не жил, как мы, а горел…

Все это походило на давний-предавний спор, который не здесь начат и никогда не будет закончен. Впрочем, мне показалось, что представления свои о жизни Валера отстаивает не по глубокому убеждению, а из упрямства, и из всего дальнейшего сбивчивого и противоречивого многословья запомнилось лишь одно:

— Вон отец всю жизнь доказывал свою правоту, а что доказал? — горячился Валера. — Только врагов себе нажил и в школе, и в районо да язву в придачу.

— Отец твой честный человек. Дай бог, чтоб ты в его годы был таким же, — устало ответил Паша.

Дом для приезжих — добротно срубленный пятистенок — стоял в стороне от центральной усадьбы заповедника, под сенью огромных ильмов. Мы забросили вещи в его гулкую пустоту, разделенную двумя рядами коек, и вышли на крыльцо.

Неохватные грубокорые стволы уходили вдаль от самого порога, и оттуда, где смыкались они, наносило терпкой прохладой. Высоко, под самым небом, бликовало в листве солнце. До земли оно доходило редким, притушенным сеевом лучей.

Всю дорогу сюда, до окраины заповедника, мозолили нам глаза шишкари. На машинах и без машин, с рюкзаками, кошелками, заплечными сидорами сортировали они у обочин свои сокровища — налитые зерном, почти в кулак величиной кедровые шишки. Когда мы останавливались спросить, верно ли держим путь, нам предлагали отведать орехов. Да, спелы уже они были, маслянистой, изжелта-матовой белизной светились на изломе ядра. Самый сезон собирать да лущить те шишки.

Глядели ль мы на эти смолистые россыпи и развалы, мчались ли сквозь одурманенные осенними запахами кедрачи, лущили ль те орехи, бросая на обочины проселка клейкую скорлупу, в каждом из нас, как выяснилось, зрели вполне схожие мысли и желания. И надо ль удивляться, что не прошло и пяти минут на новом месте, как в руках наших очутились мешки и ноги сами зашагали по выбитой среди бугристых корней тропе.

Тайга здешняя совсем непохожа на непролазные дебри, которые рисует воображение вдали от этих мест. Мощные стволы кедра и тополя, маньчжурского ясеня и ореха давно уже решили спор о месте под солнцем и, утвердившись в пластах перегноя на изрядном расстоянии друг от друга, сомкнулись высоко вверху сплошным пестротканым пологом. Под ним светло, просторно, духовито.

Мы разбрелись по запорошенным листьями прогалинам. Шишки начали попадаться тотчас же, увесистые, плотно сбитые, с белесыми крапинами смолы. Почти все они были попорчены гусеницами огневки. Это обстоятельство быстро остудило во мне намерение вдосталь пошишковать, но все же не огорчило. Лес может быть и огородной делянкой, и храмом. Какими глазами глянешь вокруг, таким и увидится он. Не сразу, но отрешился я от тех назойливых шишек. Стал прислушиваться к сиплому воркованию незнакомой мне птицы, радел, как старой приятельнице, приувядшей ягоде клоповке, снимал с бороды назойливую паутину — нити ее то и дело струились в прохладном воздухе, и в душе моей тихо созревал праздник.

…Дом для приезжих встретил меня незнакомыми голосами и запахом наваристого мясного бульона. За длинным столом в передней, втиснув шахматную доску между алюминиевыми мисками и черпаками, изучал позицию лобастый крепыш в заношенном свитерочке. Одна рука его лежала на книге, испещренной колонками шахматных ходов, другая обнимала подтянутое к подбородку колено. На подоконнике валялась еще одна шахматная доска. Н-да-а…

Не имея ни малейшего желания повторять утренний опыт, я откровенно обрадовался, услышав, как напевает на кухне низкий, бархатистых оттенков голос: там, где поют женщины, обычно не остается места для шахмат. Впрочем, вот сидит же парнишка в обнимку с собственным коленом, весь там, в игре. Даже поздоровался едва.

— Малыгин, воды, — певуче донеслось из-за печи.

Крепыш потемнел лицом и заелозил на табурете.

— Малыгин, это нечестно делать вид, что ты меня не слышишь.

Скорбно вздохнув, Малыгин поморгал редкими ресницами и призвал меня в свидетели:

— В детском саду воспитательница покоя не давала, в школе — учителя. Думал, в тайгу уеду…

— Труд облагораживает человека, — напомнили с кухни.

— Все знает, — уж как-то слишком быстро сдался Малыгин, но не обреченно, а вроде бы даже обрадованно, и пошел греметь ведрами.

Я ожидал увидеть у плиты недюжинного сложения акселератку, а встретила меня любопытным взглядом этакая невысокая черноглазая хлопотунья в наброшенном на плечи флотском бушлате. Мелкие картофелины кувыркались в ее проворных пальцах как живые.

Мне тут же нашлась работа — подбросить в печку дровишек. Организаторский талант Оли был явно незауряден, угадывалась в нем хватка комсомольского активиста-массовика. Не прошло и пяти минут, как стало известно, что ужинать мы, конечно, будем вместе: «И не вздумайте отказаться от такого борща», что Оля очень любит кино, а мама ее, напротив, заядлая театралка, что рысенок, ради которого мы сделали марш-бросок, пойман вовсе не здесь, а за сорок километров отсюда, там и живет у лесника, что, наконец, послали их сюда на практику вчетвером: троих парней и Олю — «в институте у нас девчонок совсем мало».

Один из однокурсников, стало быть, Малыгин. Долговязые ноги другого подпирали в соседней комнате спинку кровати: не то прислушивался он к нашему разговору, не то читал действительно что-то занимательное, держа на весу тонкую книжицу — уж очень странная усмешечка плавала у пухловатых, безусых его губ. А третий… Третий явился чуть позже, стащил у порога промокшие кирзачи, размахнулся пятерней, чтоб поздороваться покрепче. Поперек запястья, словно браслет, фиолетовые крапины наколки: на одной лапе якоря — «Саня», на другой — «1955 г.».

Наши шишкари шумно ввалились следом: Валера тотчас пожелал узнать, откуда так вкусно пахнет борщом, и не успел он толком оглядеться на кухне, как в руках его оказался здоровенный тесак — что-то там требовалось рубить или резать. Похоже было, что взялся Валера за дело с удовольствием: тесак сверкал и приплясывал над разделочной доской.

Поглядывая в ту сторону, Гера вынашивал пророческую ухмылку. Но взяли и его в оборот: «Давайте-ка разом…»

Двинули на середину передней комнаты щелеватый, добела выскобленный стол, примостили между двух табуреток широкую доску — чем не скамья? — заскрипела жесть под лезвием консервного ножа, заблагоухало тонко нарезанное домашнее сало, заполыхала румянцем провяленная на солнце юкола, забулькал в химической колбе спирт и, внемля тому благозвучию, примолкли все, тесно усевшись. Наступила та редкая минута единства и согласия в только-только сложившейся компании, когда, кажется, совпадают не только сиюминутные помыслы, но весь душевный настрой. Все еще впереди — хлесткие споры, нестройные речи, когда каждый слушает в основном самого себя, необязательные признания, расхожая откровенность…

Оля явилась к застолью тихая и загадочная — принесла на плечах своих розовую мохеровую кофту-паутинку, очевидно новую, судя по тому, как демонстративно заахали однокурсники. Нет слаще музыки для женщин, чем столь неспевшееся, но дружное в своих симпатиях разноголосье… И вовсе не выглядела она кубышкой в этом наряде — так, некоторая склонность к полноте, подчеркнутая широким овалом подбородка.

Валера наш тоже было заахал с легкой придурью в голосе и замолк под внимательным Олиным взглядом, но не смутился, выдержал его.

Часом позже, когда Саня снова произнес свое вдохновенное: «Ну, вздрогнем!», когда Гера и долговязый практикант Агеев почти пришли к согласию относительно влияния Луны на организм человека, когда Малыгин успел тихо исчезнуть и вернуться к застолью с огненной веткой рябины, а Паша устал хвалить кулинарные способности хозяйки, я снова уловил пристальный Олин взгляд. Не знаю, чем там проявил себя Валера, не до него мне было — весело и чудновато от того забористого зелья. Только изредка любовался я переменчивостью девичьих глаз, то спокойных до умиротворенности, то озорных до бесшабашности, как вдруг — будто струну протянули над столом, и долго предупреждала Валеру о чем-то ее пристальная настороженность.

Еще до ужина, прикинув размеры бушлата, в котором хлопотала на кухне Оля, я решил, что здесь он придется впору одному только Сане. Естественно было предположить, что попала его одежка на Олины плечи неспроста. Вот и за столом они уселись рядком, и что-то он там подкладывал ей в тарелку, далеко оттопырив локоть, и обращался к ней громогласно: «Ну, матушка…» Впрочем, непринужденность, с которой держались эти двое, могла быть и просто дружеской. Иначе и украсившую стол ветку рябины, которую принес Малыгин, легко посчитать знаком особого расположения к хозяйке дома. И тонкую, временами проскальзывающую усмешечку Агеева впору принять за потаенную ревность…