Юрий Леонов – Дочки-матери (страница 28)
— Ну, ёксель-моксель, когда воевать-то пойдешь?
И всякий раз, отмахиваясь от Колюни, как от нечистой силы, мама предупреждала пастуха, что нечего мальчишке голову крутить. Они ведь нынче известно как настроены — стриганут из дому, только их и видели. И до фронта не доберутся, и ищи-свищи их, защитников…
— Этот доберется, — взъерошив мою шевелюру жесткими пальцами, ободряюще кивал Колюня, словно бы даже завидуя мне. — Этот шустрый.
— Типун тебе на язык! — серчала мама.
Колюня заговорщически подмигивал мне, довольный розыгрышем, и вовсе не обижался, когда мама обзывала его артистом:
— А я артист и есть, с погорелого театра. Меня и в школе так звали.
До призывного возраста мне оставалось шесть долгих лет. Сложения я был отнюдь не богатырского, так что о фронте всерьез и не помышлял. Но разговоры эти приятно возбуждали мальчишеское самолюбие, и Колюню я уважал, как говорится, по всем статьям.
Характер у пастуха был легкий, общительный, а глаза ясные, синие, как летнее небо над степью. И кто это выдумал, что он не был на фронте? Ведь если б захотелось Колюне выставить себя храбрецом, сколько небылиц мог бы напридумывать — хоть сразу ему звание героя присваивай. И попробуй проверь, правду ли говорит. А он и не думал хвастаться отвагой да смекалкой. Наоборот, порой таким тюхой-матюхой себя представит, словно нарочно хочет, чтоб над ним потешались…
К стаду я подгоняю животину трусцой. Ожидаю, что, завидя меня, Колюня не упустит случая подковырнуть за опоздание. А он, тощий, перетянутый солдатским ремнем так, что вот-вот переломится пополам, обрадованно орет:
— А-а, Наполеончик пожаловал! Милости просим, ваше величество… Как мы вас, а ёксель-моксель? В хвост и в гриву, только потрошочки летят. Из Прибалтики уже выжимаем. Слыхал? — обращается Колюня ко мне. — Вчера Нарву взяли.
Подойдя к пастуху, Наполеон доверчиво тыкается в локоть сперва влажным кожаным носом, потом курчавым лбом, где недавно прорезались две костистые шишки. Колюня запускает пальцы в короткую шерсть и, почесывая между рожками, продолжает свое излюбленное:
— Зудится, ваше сиятельство?.. Погоди, еще не так зазудится. Вот пройдем Прибалтику да в гости пожалуем. Тогда что, а?.. Чего морду-то воротишь? Пожалуем, я тебе точно говорю. А то ишь, Наполео-он, владыка мира… В хвост и в гриву!
Голос Колюни груб и непримирим, а пальцы так обходительны, так ласковы, что Наполеон жмурится от удовольствия и требовательно поддает рожками в ладонь, прося не отвлекаться на разговоры.
Солнце поднялось еще не высоко, круглится в желтоватой призрачной хмари над близким отсюда озерцом. Сухо и пряно пахнет слегка пожухлыми травами. В другой стороне степь серебристо откатывается за горизонт, перечеркнутая темной лентой железки. По ней то и дело громыхают составы: теплушки и цистерны, платформы с зачехленной брезентом техникой…
Пора домой, где меня ждет завтрак, но возвращаться не хочется. Так хорошо полежать с Колюней на душистой подстилке трав, послушать цокающий говорок. Только странно рассказывает о фронтовой жизни Колюня — совсем не так, как по радио передают. Там сразу все ясно: энская часть вступила в бой с фашистскими захватчиками и мощным ударом выбила врага с занятых рубежей. При этом геройски погибли… У Колюни же — словно совсем другая война.
Проводив долгим взглядом состав, везущий сырье для домен — изуродованные «тигры» да «фердинанды», Колюня ревниво говорит, что, конечно, артиллерия — бог войны, но без пехоты и ей не прожить.
— Вот уж так перелопатит снарядами немца — думаешь, никого там не уцелело, а поднимешься в атаку — как тараканы выползают из щелей и полосуют по тебе, по тебе из всех видов оружия, будто только в тебя и целят… Упал, прилип к земле — оторваться нету мочи. Словно держит тебя, родная. Знаешь, надо вставать, броском вперед — а лежишь пластом, все визжит над головой, волосья ходят, и земля толчками в живот отдает, каждым кишочком ее чувствуешь. В первый раз, когда в атаку ходили, меня земляк пинком под задницу поднял… И гнали немца, и стыдно потом было, а ты как думаешь… А вот руку потерял — совсем боязно не было, даже вроде б не больно. Бегу — будто по мне кто палкой ударил. Глядь — а руки-то нету.
— Совсем-совсем не больно было? — изумляюсь я.
— Сперва не больно. Еще вперед бежал без руки-то… Думаешь, занятно это, воевать? Не-ет, браток, совсем даже горько. Вот представь… Немец возле брошенной деревни тебя застал, в чистом поле, и порезвился над тобой с самолета, и бомбами проутюжил, и пулеметом… Другие лежат мертвые, а ты живой. Живой, а радости нету, одна одурь, и не слыхать ничегошеньки. Может, тихо, а может, оглох. И вдруг… — пригнув голову, Колюня понижает голос до едва внятного шепота, — ворохнулось сзади…
Я оборачиваюсь в ту сторону, куда вперился обострившимся взглядом Колюня, но не вижу ничего, кроме желтоватого марева.
— Лошадь за мной прыгает, каурая, и звездочка белая во лбу, как у телка твоего. На коленях, вприпрыжку. Задние ноги целы, передние перебиты. Не жилица уже на этом свете… Я от нее как от чумы, ёксель-моксель. А она — за мной, вокруг разбитой хатенки. Глазищи как фонари, тоска в них смертная, аж душу переворачивает вот так вот, — крутанул Колюня кулаком вокруг груди, — мордой ко мне тянется — подлечи, мол. А как подлечишь? Я психом на кобылу — пошла прочь! И сам чуть не бегом от нее. Оглянулся — костыляет вдогонку вокруг дома, как привязанная… Ну, думаю, чем мучиться ей, лучше сразу. Винтовку поднял и…
— В лошадь? — содрогнувшись, переспрашиваю я.
— В лошадь! — рубит ладонью по воздуху Колюня. — Стреляю, а попасть не могу, как наваждение нашло. Руки дрожат. А она — вот уж, вот… Привалился к стене, спиной уперся и… Думаешь, легко так-то?
— Что ты! — вскидываюсь я, весь во власти пережитого Колюней.
Он вздыхает, расслабленно потирает шею и будничным голосом спрашивает, не принес ли я чего-нибудь пожевать.
— Нет, — пугаюсь я своей оплошности, но тут же вспоминаю, что нынче не наш черед кормить пастуха.
— Сойдет, нечего брюхо баловать, — строго внушает Колюня самому себе. — Сколько его ни набивай, никогда благодарно не будет. Натощак-то оно прытче. Вот помню…
И начинает Колюня вязать новый рассказ про то, как в обороне долго сидели они на одних сухарях, пока не догадался сержант отправить их вдвоем с товарищем по грибы. Недалеко и идти-то было: обогнуть минное поле, перебрести болотину, и там, в редколесье, по всем приметам, должны были расти красноголовики. Только миновали они минное поле, товарищ и говорит: давай скинем брючата…
— И что дальше? — нетерпеливо спрашиваю я.
— Дальше?.. — рассеянно повторяет Колюня и вдруг, вскочив, с криком несется туда, где бархатистой полосой тянутся вдоль озерца камыши. Какая животина успела забраться в топь и как разглядел пастух беглянку издалека?
Лишь подбегая к озеру вслед за Колюней, увидел я сквозь зелень грязно-черный, лоснящийся испариной бок, и догадка опахнула меня знобким холодком: Наполеон! Еще не веря в нее, раздвинул я редкую завесу камышей и встретился с бельмастыми, расширенными от испуга глазами телка. Загнанно дыша, он подергивался в илистой жиже, увязнув в нее выше колен. Зеленая чешуя ряски влажно поблескивала на брюхе.
Я сунулся было сразу к бычку, но Колюня прикрикнул на меня, заставив снять штаны и рубаху. Сам он, в одних трусах, уже примерялся, как лучше пройти к топкому месту. Застиранная гимнастерка и пестрые от латок штаны лежали горкой. Раздвоенная округлость культи притягивала взгляд молочно-розовой младенческой кожей.
— Вот же вражина! — возмущенно приговаривал Колюня, нащупывая ногами твердь. — Не зря тебя Наполеоном прозвали. Заперся в Россию, да? А как обратно?
Бычок жалобно мекнул и присмирел, выжидающе скосив порозовевший глаз. В зарослях камышей сторожко крякнула утка. Наверняка там прятался выводок.
— Ишь, тряпицы ему захотелось, — со злостью кивнул Колюня на бледный лоскут, свисавший с метелки камыша. — Вражина ты, вражина и есть. Интервенция чертова…
Едва вытаскивая ноги из вязкого ила, мы затоптались вокруг Наполеона. Попытались выгнать или выволочь бычка на сухое, но что могли сделать мы в три руки?.. Не помогли ни ласковые слова, ни крики, ни удары кнута. Наполеон лишь дергался, оседая еще ниже. По волглому крупу волною прокатывалась дрожь.
Совсем не трудно было представить себе, как тина, хлюпнув, заглотит бычка совсем. И виноват в том буду один я, отвлекший пастуха своими расспросами. Вина эта занозой сидела во мне… Представилось горестное лицо мамы, выслушивающей сбивчивые объяснения сына и еще не верящей в случившееся несчастье, услышался голос ее, такой растерянный и недоуменный, что я поторопился сказать:
— Коль, давай за подмогой сбегаю… А, Коль?..
Чертыхнувшись, Колюня достал из ножен финку с тяжелой литой ручкой — трофей, как похвалялся он, — и яростно, кривясь и багровея лицом, стал резать камыш. Лезвие жарко взблескивало, сухо и неподатливо поскрипывали упругие стебли, жестко шуршала листва…
Идея была простой. Связав камыш в толстую вязанку, мы подсунули ее бычку под брюхо. Опора была не самой надежной, но все же опора. Вторую вязанку бросили себе под ноги. Встав на ее шаткую середину, мы согнулись в три погибели и стали плечами подталкивать скользкий телячий бок.