Юрий Леонов – Дочки-матери (страница 24)
В Омске ей предлагали работать нянькой в детском саду, чтоб заодно пристроить и девочку; обещали даже в столовой место, что по тем временам было большой удачей. Но — только через санпропускник. А там разговор короткий: «Косы долой!..» Променяв на продукты последние вещи, она поехала в село. На молочный завод ее приняли без медицинской справки, условно, рабочей на хоздворе.
В тот вечер, когда к нам впервые заходила за спичками Кристя, они долго шептались с мамой и расстались тепло, как подруги. Смятенное настроение соседки передалось и нашей половине дома. Весь вечер мама ходила расстроенная, и мне попало ни за что — чтоб не вертелся под ногами.
В минуты душевных смятений мама пытала судьбу по картам. Доставала она их редко, но с той поры как на селе узнали про гадание, вечерами к нам стали наведываться солдатки. Молодые и старые, все они остались в моей памяти на одно лицо: задубевшее от загара, скованное в ожидании бог знает каких вестей и в то же время озаренное слабым светом надежды.
Мама ловко раскидывала и на бубнового короля, и на трефового валета — кто как закажет. Пальцы не двигались, а порхали над выскобленной до желтизны столешницей, в карих озабоченных глазах не было и намека на всеведущую пронзительность цыганских чар, но женщины внимали ее словам как истинному пророчеству. Соблюдая таинства обряда, они повторяли одними губами и про дальнюю дорогу, которая опять лежала перед их мужем или сыном, и про какой-то червовый интерес… И лишь один я знал, как учили в школе, что никакого колдовства в этом нет, а все сплошной обман. Знал, да помалкивал, удивляясь, как могут взрослые люди с такой верой смотреть в лицо матери. Видно, очень нужна была им эта вера.
Обычно карты сулили хорошего больше, чем плохого, наперекор всему, что ждало наяву: скупым строкам похоронок, засушливому лету, тяжелому, как кирпич, хлебу по карточкам, от которого пучило живот… Сдается мне, лукавила мама, истолковывая по-своему язык карт, смягчая ожесточенные невзгодами бабьи сердца. Но никто не был в обиде за эти сказки, наоборот, уходя от нас с просветленными ликами, солдатки повторяли, как сговорившись:
— Спасибо, Федоровна, легкая у тебя рука. Дай тебе бог здоровья.
Чаще других заглядывала на нашу половину избы Кристя. Она приходила в одном и том же, выгоревшем местами до белизны, голубеньком платьице, присаживалась на краешек табурета, обжимая колени ладонями, и секретничала с мамой шепотком, как будто так трудно догадаться, о чем идет речь: опять мыла голову новым отваром трав, и снова гниды в волосах, хоть скипидаром трави их, проклятых. О муже Кристина рассказывала погромче, какой он ласковый у нее да внимательный, и уж совсем в полный голос — о том, как быстро здоровеет дочурка на деревенском молоке, как ходит, как тащит в рот что ни попало, да ой… И как не надоедает говорить об одном и том же… А под конец, прислушиваясь, не заплачет ли за стеною девочка, Кристя просила достать карты…
Ко всему таинственному, необъяснимому у Кристи был особенный интерес. Любила рассказывать сны и верила в их вещий характер, словно какая-нибудь бабуся. Подмечала, когда сходились приметы. А однажды, увидев, как я наскоро пришиваю на рубахе пуговицу, сказала враспев, путая русские слова с украинскими, что перед тем рубаху следует непременно снять с себя, иначе всю память пришью. К чему?.. Столь несуразным показалось предостережение, что я фыркнул, и Кристя, сверкнув глазами, не удостоила меня больше ни словом.
В ту пору я дичился Кристи, робел перед ее красотой, держался молчуном и букой. И когда мама в шутку сказала, будто я влюбился в соседку, это обернулось такой обидой, что мы едва помирились.
С братьями отношения наши складывались гораздо проще. Было у них не увлечение, а врожденный зуд ко всякого рода плотницкому инструменту, унаследованный, как видно, от папаши, человека сухощавого и до крайности молчаливого. Я тоже заразился плотницким рвением, и мы пилили, резали да тесали все деревяшки, что под руку попадали: ладили лопатки да полочки, правили городьбу, не без ущерба для нее, ибо отходы шли в дело, выстругивали пистолеты с резинками, стреляющие все теми же проволочными пульками… А между разговорами я узнавал, что топор по-немецки будет дас бейл, братан — дер брудер, дурак — дер думмкопф — глупая голова… Чудной язык, этот немецкий: то дер, то дас перед каждым словом.
Однажды мы только встретились с братьями, как щелкнула соседняя калитка и мимо нас длинной тенью скользнула Кристя. Что-то куцее, несуразное было в ее обличье, заставившее нас умолкнуть. Марлевая косынка обтягивала голову так кругло, словно под ней ничегошеньки не было. Мы огорошенно смотрели вслед Кристе, а она, нагнув голову, похожая на арестантку, длинно вышагивала мимо глазастых изб.
— Совсем лысая. Тиф, — испуганно сказал Волька. Даже оглянулся назад, словно собираясь бежать от такой напасти. Но Ричард рассудил иначе:
— Не-е, тиф другой. Там ряшка — во! — обхватил он ладонями узкие скулы. — И глаза красные, как у кролика… Воши ее заели.
Все взбунтовалось во мне от слов, будто бы обращенных к грязнуле. Как это воши заели, если частый гребень уже не брал их, одни гниды оставались. Еще бы чуть-чуть свести их — и не изуродовала бы себя Кристя. Я был уверен, совсем немного не хватило терпения у Кристи, и оттого особенно горько было смотреть в ее согнутую спину и слушать про этих проклятых вшей.
Не помню, какие слова сорвались в ту минуту, кого хлестал я ими: накожных въедливых паразитов или трижды ненавистных фашистов, которых звал немчурой — они слились для меня в одно, неистребимое, черное, не дающее житья людям. Помню только, как после тех слов померкли лица братанов и ускользающе-чуждыми стали их взгляды.
— Вы чего? — спохватился я, уловив эту враз возникшую отстраненность.
— Так, — сказал Ричард и замолчал, вперясь поверх моей головы в пустоту улицы. Потом как-то странно похвалил меня: — Молодец, громко говорить умеешь. — И снова умолк. Какая уж тут похвала, когда голос у старшего совсем чужой стал и грубый.
— Да ну вас к лешему, — отмахнулся я от всей недоговоренности. — Чего уж сказал-то такого обидного? Ну чего?
Ричард вопросительно посмотрел на братана, а Воля, склонив набок лобастую голову, вгляделся в меня. Удивительно было обоим, что не разумею я столь очевидного для них.
— Мы, может, больше, чем ты, имеем к фашистам. Понял? — Я согласно кивнул Ричарду. Чего же не понять? — Только все в себе, привычка такая, прости… Ты сосед Кристи, и мы соседи. Мы приезжие, и она. Она тоже наша Кристя, а не только твоя, не можешь так думать… Знаешь, как голодала она в городе? Золото давали ей за эти косы. А она: «Красотой не торгую!»
— За неживые — золото? — поразился я.
— Да, у кого своих волос нет, чужие пристегивают. За такие косы знаешь сколько буханок отвалили б…
— Все равно б не продала, — убежденно сказал я. — Она слово дала.
Вечером, взбивая в бутыли снятую сметану, я услышал от матери, что Кристю приняли на работу в казеиновый цех — работа там чистая, и платят побольше. А косы… жаль, конечно, но что поделать, волосы не голова — отрастут, войне-то еще конца не видно. У людей такое горе вокруг, что красоту ли оплакивать. Мама говорила так убежденно, что и мне передалась ее рассудительность. Бутылка заходила в руках спокойней, размеренней…
А вскоре к нам постучалась Кристя. Я глянул на голову ее, ужавшуюся вдвое, и все разумные речи показались такими фальшивыми. Словно б вовсе и не Кристя стояла посреди горницы, а чужая, наголо обритая женщина, то и дело поправляющая косынку, из-под которой белесо взблескивала незагорелая кожа. И в этом заученном жесте, и в колючести глаз жило смятенное беспокойство, напряженное ожидание чего-то, неминуемо должного произойти. Ожиданием этим переполнены были вздрагивающие губы с темной строчкой пушка над ними.
— Погадай, — попросила Кристя, — на него… Нет, трохи на менэ погадай… Или как?.. Давай уж зараз на него, на Митю. Звини, може, не вовремя я?..
Не хотелось маме гадать в этот вечер, по рукам было видно, как лениво шарили пальцы в ящике стола, отыскивая замусоленные, побелевшие на уголках карты, как долго перебирали и перетасовывали их без нужды. «Нет настроения», — отговаривалась в таких случаях мама, но Кристе она не смогла отказать.
Гадали уже в густых сумерках, при свете керосиновой лампы. Она чадила, давая свет трепетный и неровный. С лежанки печи мне хорошо видна была только смолистая желтизна стола да две склоненные головы. Все остальное таилось в глубоких провалах теней. Я очень боялся, что фитиль в лампе совсем задымит и мама пошлет меня в сарай за керосином. А мне так хотелось именно сегодня увидеть все гадание до конца.
Помнится, пришло ко мне странное ощущение, будто я, лежа наверху и вперясь взглядом в карты, тем самым тоже как бы колдую, действую на них: дух на дух. У них — свой, у меня — свой, внушением называется. В картах я не разбирался совсем, но точно знал, что самые тяжкие несчастья приносит одна из них — туз пик. Вот его-то я и подкарауливал, свесив голову с печи, чтобы, вовремя зыркнув, приказать в уме: «Пошел вон!» Ляжет он тогда в сторонку от трефового короля, и сразу успокоится Кристя.