реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Леонов – Дочки-матери (страница 23)

18

— Откуда вы, родненькие? — жалостливо вырвалось у мамы.

Ребята замолчали, прижавшись плотней друг к другу, как будто их собирались разобщить. Просунувшись между голов, чья-то рука протянула мне стакан с мутноватой, припахивающей тухлинкой водой.

Я взял его, смущенный общим вниманием, и жадно глотнул. Солоновато-горькая теплая влага обожгла горло, заставила покривиться.

Возле калитки сдержанно засмеялись: не нравится маменькину сынку наша водичка. И тотчас, увидев себя глазами этих ребят, очевидно приемышей, я почувствовал, как от стыда за свою слабость, неспособность перетерпеть привычную здесь жажду опалило меня жаром ста солнц.

Судорожно глотнув еще дважды и не ощутив на сей раз никакого вкуса, я передал стакан. Мама с папой допили воду и, не зная, как отблагодарить за услугу, попробовали предложить деньги. Но деньги у нас не взяли.

— Откуда ж такая вода? — сипловато спросил отец.

— К источнику ходим, под гору, — махнул рукой курчавый подросток с блеклой отметиной шрама на щеке.

В той стороне, куда показал он, плавали в мареве красноватые, прокаленные солнцем скалы. До них было намного дальше, чем до вокзала.

…Поезда шли на восток без расписаний, подолгу замирая на полустанках в ожидании встречных. Вокруг уже полыхала весна. Пустыни были объяты пламенем цветущих тюльпанов. В казахских степях горели жаркие палы — длинные гривы огня сжирали прошлогодние травы. Особенно тревожно они смотрелись в ночи, когда поезд словно бы прорывался сквозь эти бегущие рядом с вагонами огни.

Я почти не отходил от окна. В алых вспышках тюльпанов, в багровых сполохах степных пожарищ мне чудились то грани далеких выжженных скал, то отсветы зарева, которое мы миновали в холодных просторах Каспия.

КОЛЬЦО НА ЛЕВУЮ РУКУ

Если б зимой кто-нибудь сказал мне, что летом мы будем жить в сибирском селе, где заведем корову и поросенка, я скорее всего поверил бы в это — куда только судьба не забрасывала людей в войну. Но если б притом добавили, что в огороде нашем станут жить немцы и я начну запросто играть с ними, — над такой нескладухой, конечно, от души бы посмеялся. «Тихо, бабуся, немцы в кукурузе», — как шутили в соседнем госпитале солдаты. И все же именно так и было.

Было сибирское село посреди полынной Барабинской степи, был дом наш окнами на площадь, заросшую травой-муравой, и был огород, над которым, словно рыжий бодыль, торчала ржавая жестяная труба землянки. Землянку за два дня выкопали и обустроили себе немцы, уроженцы Поволжья — спецпереселенцы, как их называли в то время. Прибыли они вчетвером: отец, мать и два сына, мои ровесники, светлоголовые лобастые пацаны.

С жильем в селе было худо, и то, что я назвал своим домом, на самом деле являлось половиной избы, принадлежавшей заводу. Другую половину отдали эвакуированной из-под Харькова молодайке Кристине с малым дитем. Так мы и жили — три семьи с одним огородом, на котором никто из нас, приехавших летом сорок третьего, не успел посадить даже картошки.

Когда я познакомился с ребятами из землянки, мне и в голову не пришло спросить, какой язык их родной. По-русски оба говорили довольно бойко, держались просто. Мы сразу поручкались. Старшего из братьев, поджарого, не по годам серьезного подростка, звали Ричард, меньшего крепыша — Вольдемар, или попросту Воля, мне ж послышалось, что он сказался Валей. Так его, впрочем, все и звали.

Я вынес оловянных солдатиков — главное свое богатство, и мы всласть поиграли у ступеней крыльца. Разделив солдатиков на фашистов и «наших», набрали комьев земли, камней и устроили такой Сталинград, что перебили морячку ноги. Морячок был один на всю пехоту — бравый парень в голубой бескозырке, и меня очень огорчила эта порча. Мы даже играть перестали. Братья улыбались смущенно. Не понравились мне эти улыбочки: ухмыляются как ни в чем не бывало, а ведь сами таким здоровенным каменюкой швырнули.

— О, печка топится! — взглянув на дымящую трубу землянки, обрадовался Ричард, сгреб инвалида-морячка и был таков. За ним, бормотнув что-то невнятное, нырнул вниз и Воля. А я остался топтаться у крыльца, не зная, что и подумать об этакой прыти.

Палило солнце. Из разморенной зноем степи сочилось благоухание цветущих трав. Докучливо нудели оводы. Один из них пребольно саданул меня в шею. Другого я размазал по щиколотке вместе с кровью. А братьев все не было.

«Оставили меня на съедение кровососам, а сами небось и забыли про меня. Вон и драниками запахло. Наверняка сели за стол. Во шустряки! — отлилось в четкую мысль. — Изувечили морячка и рады-радешеньки, ускакали. А тут… Ах ты ж!..»

Я поймал на себе овода, здоровенного жужжалу с зелеными недвижными полушариями глаз, и пока придумывал, как с ним поступить, из землянки, будто чертики из бутылки, выскочили оба братца. Лица у них сияли. Ричард разжал кулак, и на ладони его сверкнул, словно новенький, бравый оловянный солдатик, тот самый морячок. Ноги его были целы и невредимы, лишь стали короче прежнего и отблескивали поярче. Вот это фокус!.. Схватив морячка, я осторожно поцарапал ногтем место излома.

— Крепко, крепко, — успокоил меня Ричард.

— Как это ты?

— Олово, было, паяльник есть. Все просто.

— А потом надфилем и шкуркой, — пояснил младший.

— Надфилем? — переспросил я.

— Ну да, напильник такой, тоненький.

Для меня это было настоящим волшебством. Припаять олово к олову — куда ни шло, но обточить потом грубую нашлепку так, чтобы у солдатика обозначились складки на брюках — таких умельцев среди мальчишек я еще не встречал.

Восторг мой странно подействовал на братьев. Они перестали улыбаться и стояли, скрестив руки, с вытянутыми физиономиями, словно приготовились фотографироваться.

— Один он у меня, краснофлотец, — извиняющимся тоном сказал я.

Братья странно переглянулись.

— Краснофлотец… Ну, моряк…

Посмеявшись с видимым удовольствием, братья объяснили, что на их языке это слово звучит иначе.

— На каком это на вашем? — удивился я. — На немецком.

— Будет врать-то.

Привычные к такой реакции, братья лишь пожали плечами. Но Ричард все же сказал:

— Ты не подумай, мы не такие, мы русские немцы.

«Так, так… Где русские, а где немцы? — прокручивал я в голове. — Но, видно, так надо, чтоб жили они здесь, в глубине Сибири». И все же сомнения не оставляли меня: — А ну, скажи, как будет… руки вверх?

— Хенде хох, — уныло ответил Ричард.

— Не так, — поправил его младший. И, ткнув меня в живот кургузым пальцем, отрывисто выпалил: — Хенде хох!

Острый холодок пронзил тело, а руки дернулись и прижались к груди. Столь натурально вскинулся на меня этот белобрысый, крепко сбитый сосед, что мигом захотелось дать ему в нос. Натуральный немец. Фрицем бы ему зваться.

— Это он так, — заметив мою реакцию, торопливо сказал Ричард и полоснул взглядом братана. Воля смиренно рассматривал под ногами какую-то козявку. Он явно чувствовал вину перед старшим, нарушив им одним ведомый запрет, и скучал в покаянной позе. А светлые глаза поблескивали бойко и выжидающе.

«Ишь, ягненком прикинулся, немчура, — с неприязнью подумал я, — небось дай слабину, так живо пустил бы в ход кулаки. Немец, он немец и есть. Все они одинаковые…»

Я совсем было собрался идти домой, когда Волька обрадованно сунул руку в карман и протянул мне тонкую, горчичного цвета резинку. В ту пору не было у нас слаще забавы, чем, завязав на концах такой резинки по петле и надев ее на пальцы, стрелять пульками из проволоки. По мишеням и подсолнухам, в воробьев и друг в друга, в тех же солдатиков… Моя боевая резинка, много раз порванная и связанная узлами, совсем не годилась для стрельбы. А эта гляделась такой новенькой, словно ее сию минуту вытянули из трусов.

— Бери, бери, у нас еще есть, — поторопил Ричард мою нерешительность.

— И у меня есть, — сказал я, даже руку сунул в карман. Но братья не поверили мне. Волька так поскучнел сразу, хоть впору было отказываться от своих слов. Странные ребята, эти русские немцы, постоянно настороже. Да ведь и в самом деле, не у себя дома, в Сибири, в огороде живут.

Через минуту, забыв про все недомолвки, мы уже с азартом гоняли по грядкам соседскую козу. Под крики «Ура!» коза позорно бежала обратно через дыру в заборе, а мы как были с прутьями, комками земли в руках, так и присохли у городьбы.

Между длинных мутовок конопли мелькало голубенькое платье Кристины. Мы проследили за ней долгими взглядами. Такими же взглядами, как, нетрудно было заметить, провожали соседку и старики, и старухи. Высокая, тонкая в поясе смуглянка была красива броской, нездешней красотой. Под угольными разлетистыми бровями взблескивали карие, обметанные усталой синевою глаза. Каштановые, с медовым отливом волосы сливались в две тугих, ниже пояса косы. Когда Кристя сплетала их на голове, они выглядели не венком, а короной.

Уходя на фронт, муж наказал Кристине, чтоб берегла дочку и косы — свою красу, его отраду. Так рассказывала она сама. Сберегла Кристина дочку во всех мытарствах эвакуации. Через все лишения пронесла и косы свои. Упорство, с которым она отказывалась обрезать их, удивляло многих. Носить в ту пору длинные, густые волосы было роскошью: и мыла на них не напасешься, а главное — не уберечься в людской скученности от вшей. С детства привычная к чистоте, Кристина вычесывала паразитов по ночам частым гребнем и ревела, боясь разбудить дочку. Странное убеждение удерживало Кристину от ножниц. Ей казалось, что, пока она носит косы, верная своему слову, смерть не коснется мужа.