реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Леонов – Дочки-матери (страница 21)

18

Наконец-то я мог разглядеть и того, кто затащил меня в эти хоромы. Широкогрудый, краснолицый служака в кирзачах неохватного размера доложил, что доставил еще одного шпаненка, то есть меня. Я тотчас запросился, чтоб отпустили меня к маме: тут она, наверху, в зале. Если не верят, могут пройти со мной, вот честно, не вру. Ни железнодорожник, ни усатый словно б не слышали этих слов. Мужчине, который писал, первому надоело мое нытье. Он оторвался от бумаг и сказал, что у всех есть мамы, только от всякой шантрапы спасу не стало.

— Головой туда-сюда, — копируя мою опаску перед отцом, показал усатый. — Кого боялся?

— Никого не боялся! — выпалил я. — Вот папа сейчас придет, он вам покажет…

— Придет, придет папа, — хладнокровно согласился усатый, провожая меня за перегородку. — Разбэромся.

Я заревел, так обидно стало, что ни одному моему слову не верят, а мама там небось с ума сходит — куда подевался сын. На меня даже не оглянулись. К слезам здесь уже привыкли, как к радио, бормотавшему за шкафом на непонятном языке. Хоть кричи, хоть закричись — не услышат, будто в тюрьме, — подумалось мне. И такой безысходностью повеяло от голых стен, от недвижной спины служивого… Вот залетел так залетел…

Надежда на то, что отец, бывалый человек, разыщет меня здесь, все же высушила мои слезы, но тело не могло успокоиться. Мелкая дрожь пронимала нутро, и ноги порывались бежать без оглядки.

На другом конце скамьи, вжавшись в угол, ждали своей участи двое таких же бедолаг, как я. Тот, что поменьше, конопатый, мусолил в ладони маленький, крапленный точками кубик. Сосед его, тощий, в насаженной на лоб тюбетейке, вроде б придремывал, но раза два я поймал на себе его настороженный взгляд. Что-то знакомое почудилось мне в этом долговязом: в черных, с поволокой глазах, в длинных вислых мочках ушей. Глаза да уши — и только, в остальном — чужак чужаком. Нет, пожалуй, нос тоже знаком — этакая длинная капля…

— Мурзик! — неуверенно произнес я.

Он вздрогнул и жалостливо скривил губами нечто вроде улыбки, будто хотел и побаивался признать меня. Я и сам огорошен был такой встречей не меньше долговязого. Боже мой, неужели и в самом деле Мурзик?

Всего лишь позапрошлым летом голубело то воскресное утро, а кажется — вечность назад. Я лежал на пляже, засыпав себя по шею теплой, обкатанной морем галькой, и чувствовал, как просвечивает сквозь закрытые веки оранжевое пятно солнца. Мама с папой уплыли в море, за красный грибок буя. Волны пошлепывали возле моих ног. Гортанно кликали чайки. И так легко было вообразить себя на необитаемом острове, если б рядом не говорили так громко.

— …Ну хорошо, хорошо, бутерброд не будем. А посмотри, какая груша.

— Не хочу грушу.

— Венечка, ты меня убиваешь. Тебе нужны витамины.

— Сказал, не хочу…

Ленивая торговля из-за каждого яблока или пирожка, который надлежало скушать, обрыдла мне еще во дворе нашего дома. И надо ж было тем курортникам устроиться по соседству и на пляже, чтобы долдонить над ухом все о том же…

Они приехали в Сочи из Киева недавно, дикарями: папа, мама и сынок — Веня, на голову выше меня. Квартиру сняли под нами, у бабушки Тюриной, которая вместе с дочерью каждое лето перебиралась в сарай. Папа был худощав и проворен — вечно куда-то уносился, что-то доставал. А мама с Веней, грузные, полнощекие, предпочитали покой и негу. Правда, моя мама говорила, что полнота эта нездоровая, наверняка у мальчика неправильный обмен веществ. Но я считал, что обмен тут вовсе ни при чем: если б меня так пичкали всякой всячиной с утра до вечера, наверное, тоже б округлился как бочка.

Держался Веня особняком от ребят, позевывая от скуки. На карманчике белой блузы-матроски голубел якорек — моряк! Лишь однажды он подошел пофорсить новенькими шахматами и выиграл у меня две партии кряду. Мы прозвали новенького Мурзиком. Так обращалась к сыночку мама, уговаривая «уважить» ее.

Вот и на пляже шел зануднейший торг, в котором Венин папа, прикрыв газетой лицо, не принимал никакого участия.

— Ты хоть взгляни сюда, Мурзик, какая прелесть! — ворковал совсем рядом бархатный голос.

Я не выдержал и приоткрыл один глаз. Груша действительно была великолепна: кремово-желтая, в розовых крапинах, как с картинки.

— Я тебя умоляю…

— С кожурой? — недовольно спросил лежащий на боку Веня.

— Почему с кожурой? Сейчас мы эту кожицу…

Я ушам своим не поверил. Неужто в самом деле разденут ножом такую грушу?.. Блеснуло лезвие… Ну Мурзик!..

Когда мои родители вышли из воды, я перебирал гальки, сидя спиной к соседям.

— Ты чего такой кислый? — спросила мама. — Заждался нас?

— Просто так.

— А вода какая теплая. Удивительное сегодня море!

Мама стояла предо мной, крепконогая, загорелая, в сверкающих каплях воды, и, улыбаясь, ворошила полотенцем мокрые волосы. Глядя на нее, заулыбались и мы с папой. Хорошо нам было в то утро.

Громовой раскат ударил по барабанным перепонкам так неожиданно, что голова мамы пригнулась к земле. Три самолета с черными крестами на крыльях, тенями мелькнув над нами, скрылись за изгибом берега.

Вот это да! Прочистив ухо мизинцем, я восхитился такой удалью: высший класс, над самой водой пронеслись. Отец обозвал летчиков хулиганьем. А маме они и вовсе испортили настроение. Как ни доказывал папа, что это всего лишь совместные маневры: известно, у нас с немцами мирный договор, — тревога осталась.

Мы ушли домой вскоре вслед за соседями, которые все о чем-то шептались. Сразу включили радио — в эфире струилась легкая музыка.

— Вот видишь, — успокоенно сказал папа. — А ты говоришь…

Так начался для нас первый день войны. Для каждого, кто встретил его, запомнился он своим, неповторимым. Мне же врубились в память не только черные кресты на крыльях, перечеркнувшие улыбку мамы, но и красавица груша, которая вроде б невкусна была в кожуре, и растерянные от страшной новости лица…

— Бомбили Киев. А как же бабушка и квартира? — спрашивала невесть у кого, кружась по двору, Венина мама, и подбородок ее мелко вздрагивал. — Бомбили Киев. Нет, вы не представляете, как это ужасно. А как же мы?..

Мужа ее уже не было рядом — он опрометью бросился на вокзал за билетами, едва отзвучали последние слова Молотова по радио. Позднее он рассказал, что на железной дороге творилось что-то немыслимое — попасть на уходящие поезда в тот день пыталась добрая половина курортников.

На следующее утро бабы Тюриной квартиранты перебрались на вокзал втроем, чтобы уехать при первой возможности. Больше их никто из наших соседей не видел.

И вот он, Веня, живой, усохший — как с того света. Стриганув взглядом на усатого, который, вздрагивая, глотал кипяток, он подсел ко мне. От рваных штанов, обметанных волокнами ваты, от блеклой солдатской гимнастерки, в которой вовсе свободно было его плечам, шибануло духом давно не мытого тела.

— Ты чего здесь? — жарко дохнул он в ухо и, не дослушав моих нарочито громких объяснений, заключил: — Ага! — Все ему было ясно.

— А ты чего? — перешел на шепот и я.

У Вени история оказалась длиннее моей. Доехал он с родителями только до Ростова-на-Дону. Там отец пошел продать кое-что из вещей и не вернулся. Мать убило бомбой прямо на вокзале. А потом понесло Веню, закрутило лихое лихо по городам и весям. Из детдома он сбегал дважды — там его били пацаны. В тугаях под Аралом помогал одному деду заготавливать какой-то корень. Схватил воспаление легких — еле отходили. Пристал к противочумной экспедиции — хорошо устроился, «шамовка» была нормальная, но надоело потрошить крыс. Хотел добраться до Еревана, где жила, по слухам, родная тетка, да вот…

Он говорил сбивчиво, торопливо, словно боясь, что не доскажет чего. А я все не мог прийти в себя от разительной перемены в обличье Мурзика. И жалко было его, и смурно на душе от того, что оба мы сидели в предварилке, ожидая своей участи. Невольно думалось о том, не ждет ли и меня впереди такое, что разом переиначит жизнь. И все же я спросил вертевшееся на языке:

— А помнишь ту грушу… на пляже?

Он коротко осклабился и замолк, будто вовсе забыл про меня. Потом, остро глянув, признался:

— Я во сне ее недавно увидел. Так и не съел. Пропала. Ха!.. Думаешь, жалко?.. Да, тьфу! Было, конечно, довольствие — первый сорт. Маман в гастрономе работала, чего только домой не приносила, а так… Скрипочка, менуэтики — все это ненавидел и ненавижу… Травка зеленеет, солнышко блестит… Мамочку жалко, а так… Скитаюсь — куда хочу. Вчера на вате всю ночь ехал. Ох и отоспался! Целый вагон ваты, и ни охраны, никого. Сегодня мог бы уже и до Еревана добраться, если б повезло, да вот подзалетел…

Мне показалось, не лгал он, чтоб защититься от чужого сочувствия, когда говорил не о груше — о всей жизни своей, той, довоенной. Наверно, и в ней не все было так легко и беззаботно, как виделось со стороны. Но только потеряв все, что имел, понял он, как непрост мир и каким слабаком был вышвырнут Мурзик в его круговерть. Он устоял на ногах. Лишения пробудили в нем отцовскую сметку и предприимчивость. Похоже было, он даже гордился столь дорого обретенной самостоятельностью. А в темных глазах Мурзика плавилась такая печаль…

Я сказал ему, что придет мой отец и выручит нас обоих отсюда. Он скоро придет, не может быть, чтоб не пришел. Однако известие это не произвело впечатления на Мурзика. Помявшись, он объяснил, что дело его пропащее — «стырил» магнето от полуторки, на том и попался.