реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Леонов – Дочки-матери (страница 14)

18

Бабушка Тюрина тоже, бывало, пускалась в пляс, путаясь в долгом подоле платья и помахивая испятнанной виноградом кистью руки, как платочком. А теперь сидит нахохлившись, словно уже и не с нами вовсе она, а там…

Не то от усердия, не то от испуга, прижало Ваку:

— Пи́сать хочу.

— Боже, горшка-то не взяли, — огорчилась тетя Валя, продолжая проворно работать пальцами.

Вака пострадал немного, покривился и, не встретив больше сочувствия, принялся замазывать замочную скважину. Никто на нее внимания не обратил, а он, глазастый, узрел.

Все одолели, все замуровали, лишь мыла хватило едва-едва, последний переплет окна промазали уже кремом от загара. Все равно газоубежище получилось на славу. Расселись кто на чем в большой, на минуту онемевшей комнате, заговорили отчего-то вполголоса, словно кто мог подслушать. Лишь тетя Нина все не могла успокоиться: присаживалась на уголочек тахты и тотчас вскакивала, чтобы убрать какую-то одежду, то и дело заглядывала в окна, в которые ничегошеньки не было видно, кроме разросшихся кустов жасмина. Дядя Костя, ее муж, нес службу в городе, а там сейчас…

Посидели, принюхались. Вроде бы не отдавало пока ничем, кроме устоявшихся запахов парфюмерии да съестного: чьей-то мамалыги, кабачков на постном масле и, похоже, мясной тушенки, хотя откуда бы ей взяться, если по карточкам в нашем магазине тушенку не отоваривали уже лет сто или двести. Об еде я постарался не думать — сразу вязко становилось во рту.

— Да-а, вам хорошо, — снова заканючил Вака, — а я пи́сать хочу.

— Навязались вы на мою шею… — привычно начала тетя Валя, больше так, для острастки, — все равно уж привстала с места. Но женщины не дали ей ни попричитать вволю, ни развернуться — захлопотали все разом, раздобыли где-то стеклянную банку из-под компота, и Вака утешился, в уголке в полное свое удовольствие. Журчал, журчал, конца тому не было.

Я сидел под деревянным, не окрашенным снизу подоконником и время от времени ощущал, как по тонкой шее моей соскальзывает едва внятная, щекотливая струйка воздуха. Я ежился, заглядывал вверх — никакого просвета; подставлял ладонь — ничегошеньки. Только усаживался поудобней, а она опять змеисто так — юрк за спину.

— Что ты вертишься как юла? — раздраженно спросила мама.

Пришлось сделать вид, что ничего особенного не происходит, и продолжить дознание носом. Я украдкой нацеливался вверх то одной ноздрей, то другой, пока не пролился в меня сторонний, текучий и сладостный аромат.

Пахло цветами… Да, безусловно пахло цветами — той самой геранью, слабый запах которой несет с собой удушье и смерть. Правда, я не мог бы поклясться «на зубариках», что четко помню, как благоухает герань. Но ведь и тот, кто сочинял наставление по химзащите, тоже не был уверен, чем в точности отдает иприт — горчицей либо хреном, так честно и написал: или — или.

Чем больше вдыхал я ноздрями тот воздух, пытаясь вспомнить, как пахнет герань, тем больше дурманил он мою голову, и почему-то хотелось глотать его еще и еще, а не кричать во всю глотку об опасности. Представить только, какая тут паника начнется — боже мой!

— Ты можешь сидеть потише? — просто так, по привычке спросила мама.

До чего же изощренный народ эти немцы — то разит от их газов обыкновеннейшим прелым сенцом, то горьким миндалем, а то цветами, в которые столь приятно бывает зарыться на пустыре с головой и слушать стрекот кузнечиков…

Прошла вечность, и еще немного. Вполне достаточный срок, чтобы вымер весь город. Уже, все страхи пережив, не шептались наши мамы ни о мужьях, ни о немецких листовках, ни о том, что кому-то пришло письмо с тщательно вымаранными тушью строчками. Притихли, осоловели и мы, мелкота, часто дыша ртами. Один только я, исподтишка заткнувший тряпицей пазуху подоконника, доподлинно знал, что все мы, затаившиеся здесь, уже отравлены.

Воздух загустел, хоть режь его на кусочки. Отяжелела дурманом полная голова.

— Доколе сидеть-то будем? — ворохнувшись, подала голос бабушка Тюрина.

Никто не ответил ей.

И вдруг мне почудилось, как по ту сторону стены, где перестало существовать все живое, скрипнула галька… Вот чьи-то шаги отпечатались по ступеням, и дрогнула запертая на крючок дверь.

— Нина! — раздался голос с того света, очень похожий на дяди Костин.

Все молча пережидали, когда исчезнет наваждение.

— Нина… открой же!

Стряхнув оцепенение, тетя Нина бросилась к порогу и, прильнув к двери, выдохнула:

— Костик, ты жив!

— Ну что за шутки?! — осерчал голос.

— Там все уже кончилось?

— Открой же, ну что случилось?

— Но газы, Костик…

— Значит, я мертвец! — помедлив, отчетливо сказали за дверью.

Тетя Нина решительно поддала снизу кулачком, крючок с лязгом отскочил, полетело на пол тщательно промазанное рванье, и на пороге нарисовалось сердитое, широкоскулое лицо дяди Кости. Оно явно удлинилось при виде всех нас, сидящих и стоящих кто где в обществе разнокалиберных кастрюль, и мисок, и баулов. Веснушчатый, лопаткой нос страдательно сморщился:

— Да, газов здесь действительно многовато.

Женщины захохотали сразу, облегченно и радостно, а мы, мальчишки, погодя, но уж зато разошлись, раскатились, подвывая и размазывая слезы, — не остановить. Так здорово не смеялись мы даже на «Веселых ребятах», когда подглядывали эту комедию, повиснув на перилах веранды в госпитале.

— Га-зы, — с удовольствием повторил дядя Костя. — Кто это у вас такой бдительный нашелся?

Все закрутили головами и уставились на меня, как будто я все еще стоял здесь во весь свой рост, а не превратился в махонького, с ноготь величиной человечка. Но Ваке показалось этого мало, и, выставив скользкий от мыла палец как пистолет, он пригвоздил паникера к стенке:

— Во! Он!

Лучше бы сгноили меня в ту минуту всеми боевыми отравляющими: ипритом и люизитом, фосгеном и дифосгеном вместе.

Спасибо Токе, выкрикнул он те слова, что застряли у меня где-то пониже горла:

— А белый хвост! Ведь все же видели, «хейнкель» летел, а за ним… Ведь все же видели!..

— Это отработанные газы, — спокойно пояснил дядя Костя. — Говорят, у фрицев с горючкой плоховато…

Мы выходили на волю будто из склепа. И, ах, как сладок, до головокружения, показался мне воздух, пропитанный яростными ароматами душистого табака, — да, да, конечно же, табака, а никакой не герани, — подгнивших остатков яблок и близкого отсюда моря. Какое это, оказывается, благо — дышать полной грудью и чувствовать, сколь чисто небо над головой, сколь ярка и трепетна готовая опасть листва, сколь безогляден вокруг тебя мир, в котором все только начинается.

ЧУЧА

Я поймал этого полосатого зверя в овраге, среди колючего хитросплетения терновника и повилики. Когда мне удалось наконец загнать его в сырую и глинистую расселину, откуда бежать было некуда, он выгнул спину и зашипел так злобно и угрожающе, что я застыл в нерешительности: хоть пяться или деру давай. Я закрыл глаза и бросился вниз животом…

До самого дома котенок царапался, норовя укусить меня тонкими, словно иглы, зубами. И лишь в темноте подъезда сжался в молчаливый, вздрагивающий комок.

— Боже, на кого ты похож! — всплеснула руками мама, завидя нас вдвоем.

По-моему, я был похож на самого счастливого человека в нашем городе, хоть на рубахе и зияла дыра, а штаны из светло-серых стали желты от глины. Ведь я так давно мечтал, чтобы у нас в квартире кто-нибудь гавкал или мяукал, как у всех нормальных людей.

Мама отмывала нас в корыте по очереди: сначала меня, потом котенка. Я держал его за лапы, облепленного шерсткой, тощего, как крысенка, а он извивался, и дрыгался, и мяукал так истошно, словно над ним вершили расправу. Потом, по нашим понятиям, следовало напоить котенка молоком. Однако напрасно я пытался сунуть его, бестолкового, мордой в блюдце — он упирался всеми лапами и отряхивался так брезгливо, словно поимел дело с какой-то гадостью. Зато в рыбу котенок вцепился с урчанием.

— Дикарь дикарем, — жалостливо сказала мама. — И кто его, такого малого, бросил?

Но оказалось, что поймал я вовсе не дикаря, а дикарку. Мы назвали ее Чучей.

Чуча прожила у нас год, когда началась война. К тому времени она выросла в красивую кошку с гладкой, в дымчато-коричневых полосах шерстью, с коротким хвостом и острым взглядом зеленовато-желтых с дичинкою глаз. Пожалуй, только глаза и напоминали в ней то злющее существо, которое жило в овраге.

За год я тоже подрос, пошел в первый класс и окончил его. Весной каждое утро по нешироким тротуарам курортного городка до самой школы меня провожала Чуча. Она вышагивала чуть впереди меня, так важно задрав хвост, словно сопровождала кронпринца. Редкие прохожие оглядывались на нас, и я в самом деле чувствовал себя баловнем судьбы. Но стоило нам войти в школьный двор, как роли тотчас менялись.

— Ур-ра! Чуча пришла! — кричали ребята и бежали не ко мне — к ней. И сам я тоже орал со всеми вместе:

— Ур-ра! Чуча!

Она испуганно вздрагивала и прижималась ко мне, ища защиты, хоть знала, что здесь ее не обидят. Напротив, от школьных завтраков, которые давали родители каждому из нас, ей всякий раз перепадали разные лакомства.

Незадолго до начала нового учебного года в круглом павильоне, поблизости от морского вокзала, еще продавали без карточек горячие пирожки с джемом. К зиме и по карточкам в магазинах отоваривали скудно. А первой военной весной стало и вовсе голодновато.