Юрий Крутских – Камрань, или Невыдуманные приключения подводников во Вьетнаме (страница 62)
— Я??? — ещё больше изумляется старпом.
— Сергей Гариевич, вы меня, конечно, извините, если разговор вам перестал нравиться, мы можем его прекратить, но к чему эти ваши недоумённые возгласы? Сами завели разговор, а теперь в сторону уходите — у замполита, что ли, научились?
Скроив обиженную физиономию, Борисыч демонстративно отворачивается и скальпелем, выигранным накануне у доктора в шахматы, начинает затачивать карандаш.
— Минёр… — с опаской и недоверием косясь в сторону штурмана, старпом обращается ко мне. — Это он чём?
— Как о чём? — испуганно округляю я глаза. — Вы что, не помните, о чём сейчас говорили?
— Я… говорил???
— Ну да… Вы сказали, что перестройка — это сионистский заговор, что Горбачёв — кошерный еврей, что Гитлера на этих жидов нет, что в Кремле уже синагога строится и что вы сами это видели…
— Я… видел… — упавшим голосом выдыхает старпом. — Минёр, а ты не врёшь? — в его взгляде сквозит надежда.
— Вру??? — я обиженно надуваю губы. — Сергей Гариевич! Мне не верите — вон хоть у боцмана спросите!
До боцмана к этому моменту уже дошло, что не далее как десять минут назад его самого жестоко разыграли, но с чувством юмора у него всё в порядке, поэтому, недолго думая, он с готовностью откликается:
— Да, говорили, товарищ капитан-лейтенант! Горбачёва Мойшей Самуиловичем называли, Раису Максимовну — Рахилью Моисеевной! А когда штурман стал с Вами спорить, его самого Самуилом Шмульевичем обозвали.
Старпом затравленно оглядывается по сторонам, в глубокой задумчивости встаёт и делает несколько шагов по отсеку. Присев на комингс у кормовой переборочной двери, он подпирает челюсть рукой и застывает в позе мыслителя.
Тут на сцене вновь появляется штурман и, обращаясь ко мне, как ни в чём не бывало начинает тараторить:
— Я вот, минёр, честно, не понимаю: почему чуть что — сразу евреи… евреи… У меня вот товарищ есть — еврей… Ванька Грудкин. Да ты его знаешь, штурман с пятнадцатой. В общаге со мной живет. Ну и что с того, что еврей? Выпить с ним, закусить, бардельеру какую изобразить — милое дело. А как на аккордеоне играет! Как поёт! Пропердино Клозетти! Инструмент возьмёт, меха растянет — вся общага сбегается! Мы если соберемся бэмс какой устроить, у нас всё честь по чести: выпить, закусить — это само собой, но у нас ещё и целая культурная программа организовывается. Разве что у зама не утверждена. Начинается она обычно после второй бутылки. Если «Три танкиста» петь начинаем, значит, третья пошла. «Враги сожгли родную хату» и «На безымянной высоте» — четвёртую распечатали. У меня слезы уже текут, душа надрывается, остановиться не могу, а Ванька знай себе наяривает! Знает, гад, как военные песни меня за душу берут! Я как выпью, сентиментальным становлюсь до невозможности, будто сам с пехотой до Берлина пропахал. А Ванька давай наяривает «Катюшу», «Смуглянку», «Скалистые горы»… У Ваньки, кстати, дед под Кенигсбергом погиб, в танке заживо сгорел. Пепел потом с сидения соскребли и похоронили. А мой дед всю войну прошел, в Праге победу встретил, три ранения. Но это ещё не всё… В Маньчжурии в августе сорок пятого — четвертое, ногу по колено оторвало… Вот только тогда и отвоевался. Эх, были же люди! Были настоящие солдаты! Пахари войны… Мне дед, когда ещё жив был, такие вещи рассказывал — волосы дыбом вставали! Через такие мясорубки прошёл — никакой Афган тут и рядом не стоял… Это я тебе говорю…
У штурмана заблестели глаза. Он знал, о чём говорил. Мы помним, что в своё время целых полтора года он провёл в самом пекле Афганской войны, именно оттуда и уехал поступать в военно-морское училище. Как видно, рассказы деда потрясли его неизмеримо сильнее. Отвернувшись, он с минуту молчал, собирая и разгоняя на лбу складки, затем, справившись с приступом сентиментальности, как ни в чём не бывало продолжил рассказ в своей обычной полушутливой манере:
— А один раз мы под утро всей компанией «Интернационал» орать начали, и представляешь, какой-то козёл скорую вызвал. Я бы понял ещё — милицию, но скорую-то зачем? Приехал экипаж. Как потом выяснилось, с психиатрички. Врачиха — дамочка в очках, вся такая манерная, интеллигентная, и два санитара — амбалы под два метра длиной, но тоже вежливые и культурные. Сразу поняли — подводники стресс снимают, лучше не мешать. Мы им налили. Ребята не отказались. Выпили, шпротами закусили. Врачиха сначала носик морщила — резиной, видите ли, спирт наш пахнет, а где я ей среди ночи другого возьму? Медицинский-то мы перед этим весь уже употребили. Но не беда, валерьянки ей туда для запаха накапал — выпила за милую душу, даже не поморщилась. Налили ещё, повторили. Потом ещё. Познакомились. Потом «Интернационал» ещё раз спели — уже вместе. Потом «День победы». К нам потом ещё Витя Лыков зашел, механик с «восьмёрки», не спалось ему что-то под утро (как потом выяснилось, это он, гад, скорую вызвал!). «Я думал, у вас Кобзон тут в гостях!» — говорит. А я ему: «Да на кой чёрт нам твой Кобзон нужен, когда у нас Ванька Грудкин есть! Тоже еврей, а поёт ещё лучше!» У нас тогда ещё идея возникла: как в отставку выйдем, рвануть в Германию. Там на девятое мая у Браденбургских ворот «День победы» в матюгальник исполнить, да так, чтобы на весь Берлин слышно было. Танк бы ещё где-нибудь раздобыть! И покататься, покататься… — штурман мечтательно закатывает глаза.
— Потом, помню, — продолжает он, — Ванька «Сиртаки» заиграл. Эдак проникновенно, с выходом. Ты «Сиртаки» слышал? Ну да, такая заводная греческая мелодия. Так вот, когда Ванька её исполняет, на месте усидеть невозможно. Я докторшу под ручку… Потом «Цыганочку», «Барыню» — и понеслось… Странно, как под нами тогда потолок не обрушился. Потом вальс «Амурские волны» заиграл — у меня душа опять развернулась. Потом «На сопках Маньчжурии», «Офицерский вальс»… Я с врачихой танцевал, она ко мне прямо прилипла. Потом ещё выпили, кто-то ещё литр спирта притащил. Опять что-то пели. Мы с врачихой на пару ламбаду танцевали. Так жопами крутили!.. Потом она полезла на стол канкан танцевать. Чуть не убилась, едва за юбку успел поймать… Потом по городу на скорой с мигалкой кататься поехали. Я на следующий день вечером проснулся у врачихи дома. Двое её пацанов меня уже папой называют. Предъявляют списки подарков, которые я пообещал купить. А самое главное, спрашивают, где это я так долго пропадал. Посмотрел я на это дело трезвыми глазами, маму их получше разглядел — бог ты мой! Точно: пить надо меньше! Почему вот, минёр, так: одна бутылка — в самый раз, две — много, а три — мало? Я потом два дня протрезветь не мог. Выпью стакан воды — и опять пьяный хожу, — штурман вновь ностальгически закатывает глаза, вспоминая разгульную холостяцкую жизнь в убогой офицерской общаге и, покосившись на старпома, продолжает:
— А когда мы с Ванькой в город выходим, женщины вокруг нас так и вьются. Сами откуда-то возникают! Я даже подумать о них ещё не успеваю, как Ванька уже кого-то за ниже спины держит. Представляешь, какой это незаменимый человек в нашем холостяцком деле! А некоторые всё: «Евреи, евреи!» — штурман бросает в сторону старпома красноречивый взгляд.
— И что это вы на них, Сергей Гариевич, так взъелись?
Старпом уже немного пришёл в себя от первого потрясения, но вид его всё ещё оставлял желать лучшего. Как долго тянулось бы это издевательство над ни в чём не повинным начальником, сказать трудно. Зная штурмана, можно было предположить, что уймётся он ещё не скоро. Но тут бесшумно распахнулась переборочная дверь, и в отсек грузно ввалился сам командир. Он полностью разделался с ренегатами и оппортунистами, засевшими в кают-компании, поэтому настроение у него было самое безоблачное. Бросив взгляд на погружённого в тяжкие размышления старпома и на сияющую физиономию штурмана, он сообразил, кого на этот раз тот сделал своей жертвой. Незаметно показав штурману кулак, командир как ни в чём не бывало обратился к старпому:
— Ну что, Сергей Горыныч, тьфу ты… Гариевич! Давай объявляй тревогу! На грунт будем ложиться. Ты что это сегодня смурной какой-то? Ностальгия замучила, что ли? Ты это бросай. Со штурмана вон бери пример… Смотри, харя какая довольная! Ты бы у него… — Окончить командир не успел: раздался сигнал учебной тревоги, все вокруг забегали, засуетились, и про антисемитский демарш старпома никто больше не вспоминал.
47
Ночь на грунте
В седьмом отсеке сонная идиллия и неистребимый носкаиновый смрад. Два десятка потных разомлевших парней, умаявшись за день, безмятежно спят, шумно испуская дух в густую вонючую темноту. Среди неясного бормотания, тяжких вздохов и сухого коечного поскрипа нет-нет, да и раздастся некий не совсем эстетичный звук: какая-нибудь скотина звучно испортит воздух — и опять тишь да гладь, сонная идиллия и безмятежное сопение со всех сторон.
Считаю, что гороховый суп в подводном положении — это форменная диверсия, и кока, позволяющего себе такие дела, надо без суда и следствия отправлять в газовую камеру!
Пару минут назад прозвучал сигнал тревоги. Надо сказать, что звучит он достаточно громко, мёртвого может разбудить, но здесь, в седьмом отсеке, никаких шевелений так и не наблюдается. Эти «дети подземелья», похоже, опять на всё навалили! Ну что с ними делать? Я, конечно, понимаю: время — час ночи, был ранний подъём, слабое здоровье и всё такое, но обязанности личного состава по боевому расписанию никто не отменял! Всем хорошо известно, что, услышав сигнал тревоги, любой матрос, даже самый завалящий, должен тут же подскочить и бежать на свой боевой пост, застегивая на бегу штаны и приводя в порядок форму одежды. А эти олухи, видишь ли, дрыхнут без задних ног! Да ещё и пердят так, что корабль вот-вот развалится!