18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юрий Корольков – В годы большой войны (страница 83)

18

По моим сведениям, по главным процессам казнено больше семидесяти человек. Но какая разница между главными и второстепенными военно-полевыми судами? И там и здесь людей приговаривали к смерти. Я знаю одно, и могу свидетельствовать перед богом, что берлинские тюрьмы были переполнены. Потом заключенных оставалось все меньше. Может быть, не всех уводили на казнь, может быть, иных посылали в концентрационные лагеря, но и оттуда мало кто возвращался в семьи, к своим очагам.

В моей памяти сохранилось много тяжелого, я проводил с обреченными последние часы их жизни и по зову собственной совести, по своему долгу священнослужителя обязан написать книгу о величии человеческого духа, которую назову «Последние часы». А сейчас я расскажу вам то, что глубже всего запало в мою память.

Перед рождеством 1942 года в Плетцензее казнили одиннадцать человек, среди них было три женщины. Предстоящая казнь была окружена непроницаемой тайной. Власти не предупредили даже меня, тюремного священника, которому надлежит выполнить христианский долг и напутствовать уходящих из жизни. Я случайно узнал о предстоящем печальном событии и поспешил в тюрьму Плетцензее. Был пасмурный, унылый день, дул холодный ветер, и на улицах мела поземка. Я подошел к зданию тюрьмы, окруженному высокими стенами, и увидел, как осужденных выводили из машин и под охраной вели в камеры смертников. Было около двух часов дня. С этого времени и до момента казни, в продолжение почти семи часов, я был с обреченными.

Их провели в третье отделение тюрьмы и каждого поместили в одиночную камеру смертника. На улице было так сумрачно, что в коридоре и камерах раньше времени зажгли свет. Двери камер оставались распахнутыми, чтобы охране легче было наблюдать за осужденными. Каждому разрешили написать последнее перед смертью письмо, раздали бумагу — тюремные бланки, принесли чернила. Я ходил из камеры в камеру, тихо здоровался, спрашивал, чем могу быть полезен, не хотят ли узники сообщить что-то своим родным. Мой духовный сан позволял мне оставаться с ними наедине, и я стремился влить в их души смирение и бодрость перед ожидавшим их испытанием. Но мои слова оказались ненужными. Осужденные держались спокойно, вступив уже в состояние отрешенности, готовые перешагнуть границу между жизнью и смертью.

Может быть, единственное исключение составляла Либертас Шульце-Бойзен, которая, не находя себе места, беззвучно рыдала. Ее я посетил первой. Мои слова долго не достигали ее слуха. Либертас что-то шептала, принималась писать письмо, потом снова начинала рыдать, уронив голову на руки. Потом она стала прислушиваться к моим словам и вдруг заговорила сама… Кроме близости смерти, ее угнетало еще что-то другое. В порыве отчаяния она призналась мне, что тревожило ее душу. В состоянии глубокой прострации она шептала: «Кому, кому можно верить?!. Сегодня мне сказали, что Гертруда Брайер, с которой я подружилась, которой доверилась в тюрьме, — сотрудница гестапо… Зачем они сказали мне об этом! Мне нет прощения!»

Да, это было жестоко — сказать Либертас перед смертью, что ее тюремная подруга сознательно продавала ее все это время, сказать, чтобы окончательно добить, поразить ее в самое сердце. Об этом она написала матери в предсмертном письме и дала прочитать мне. Позже мне удалось собрать почти все письма, написанные осужденными в тот беспросветный декабрьский день…»

Священник Пельхау достал из кармана ключ, отпер ящик письменного стола, достал из него пачку писем и нашел среди них письмо Либертас. Позже, с разрешения тюремного священника, я переписал многое из писем.

«Мне пришлось до конца испить чашу страданий, — писала Либертас, — и узнать, что человек, которому я так доверяла, — Гертруда Брайер предала нас — тебя и меня.

Пожинай теперь то, что ты посеяла, Потому что тот, кто предаст, будет сам предан…

Вероятно, поэт писал обо мне эти строки… В своем эгоизме я предала друзей, хотела быть свободной и вернуться к тебе. Поверь мне, я глубоко страдаю от совершенной ошибки…»

«В моих воспоминаниях, — говорил священник Пельхау, — доктор Арвид Харнак встает как живой. С ним, как и со многими другими узниками, я встречался раньше, еще в то время, когда он находился под следствием, и поэтому нам легче было разговаривать в его последнем пристанище, в камере смертника. Он встретил меня мягкой задумчивой улыбкой, как доброго знакомого. Доктор Харнак начал с того, что попросил меня прочитать ему стихи Гёте. «Лучше из «Фауста», сказал он, из посвящения, если вы помните…» Я помнил начало:

Вы вновь со мной, туманные виденья, Мне в юности мелькнувшие давно… Из сумрака, из тьмы полузабвенья Восстали вы… О будь, что суждено! …В суровом сердце трепет и смиренье, В очах слеза сменяется слезой. Все, чем владею, вдаль куда-то скрылось, Все, что прошло, восстало, оживилось…

Потом я вспомнил другие строки и прочитал ему:

«В тот день, когда ты появился на свет, солнце поднялось, приветствуя планету…»

Арвид Харнак задумчиво слушал, и на его лице блуждала улыбка далеких воспоминаний… Он сказал мне, что всегда был готов умереть за свои убеждения, но, к сожалению, этой жертвой Германия не будет спасена, режим не будет сломлен. Он считал, что душа немецкого народа опустошена Гитлером и его приспешниками… Он сказал, что последнюю книгу, которую еще утром читал в тюрьме, была книга Платона «Защита Сократа». До последнего часа Арвид Харнак оставался ученым, исследователем. Он просил меня позаботиться о судьбе его записок, которые делал в тюрьме. Они были посвящены проблемам плановой экономики.

Затем он понизил свой голос до едва слышного шепота и попросил оказать ему последнюю услугу.

«Во время допросов, — сказал он, — меня часто спрашивали о моем брате Эрнсте. Я прошу вас, передайте ему, что жизнь его находится под угрозой, посоветуйте ему скрыться за границей, если он знает за собой какую-то вину».

Позже я выполнил просьбу доктора Харнака. Эрнст не был связан с процессом «Красной капеллы» и не послушался совета брата. Это было его роковой ошибкой. Через полтора года Эрнста Харнака тоже арестовали, и его постигла та же участь, что и Арвида Харнака и его жену Милдрид.

Я покинул камеру Харнака, чтобы оставить его наедине с письмом, которое она начал писать родным. В этом письме он повторил мысли, которыми делился со мной в ту последнюю встречу. Он писал:

«Мои дорогие! Через несколько часов я распрощаюсь с жизнью. Хочу поблагодарить вас за любовь, проявленную вами, особенно в последнее время. Мысль об этой любви помогла мне перенести много тяжелого. Я спокоен и счастлив… Я думаю о величии природы, с которой мы связаны. Сегодня утром я громко прочитал стихи: «Солнце сияет, как всегда…» Но я, конечно, прежде всего думаю о том, что человечество находится на подъеме. Все это придает мне силы… Сегодня вечером я еще устрою небольшой предрождественский праздник и прочитаю сам себе лекцию по истории Рождества. Потом наступит расставание с жизнью… Мне бы хотелось повидать вас, но, к сожалению, это невозможно сделать. Мысли же мои постоянно со всеми вами, я никого из вас не забываю. Вы должны это чувствовать, особенно мать. Я обнимаю вас и целую. Ваш Арвид.

Рождество вы должны отпраздновать по-настоящему. Это мое последнее желание. И спойте: «Возношу свою мольбу к власти любви!»

К Харро Шульце-Бойзену я вошел в тот момент, когда он заканчивал письмо к родным. Несомненно, он был вдохновителем «Красной капеллы», ее страстным руководителем. У меня сложилось впечатление, что в последние часы своей жизни он не думал ни о помиловании, ни об отмене приговора. Он держался удивительно спокойно, но чувствовалось по всему, что внутренне был крайне ожесточен тем, что его самого и то движение, которое он возглавлял, постигла такая судьба. Харро сдержанно рассказал, что свое последнее слово на суде он начал резким протестом против методов допроса, применявшихся по отношению к нему и его товарищам. За это его лишили слова, и он не смог сказать судьям того, что он о них думал. Свои последние мысли, свою необычайную стойкость Харро выразил в своем письме, написанном на тюремном бланке.

«Вот скоро и все. Через несколько часов покину собственное «я». Я совершенно спокоен и прошу стойко принять это известие. Сейчас в мире происходят такие события, что одна угасшая человеческая жизнь не так уж много значит. О том, что было, что я делал, не хочу писать. Все, что я делал, делал по велению своего разума, сердца, по своему убеждению…

Такая смерть мне подходит. Я как-то всегда предчувствовал, что она будет именно такой… Я уверен, что время смягчит ваши страдания. Я только передовой боец в моих еще не всегда ясных стремлениях. Верьте вместе со мной в справедливое время, которое наступит.

Я думаю о последнем взгляде отца и буду помнить его до последней минуты. Думаю о слезах моей дорогой маленькой мамы, которая прольет их на Рождество…

Если бы вы были здесь со мной, вы бы увидели, как я с улыбкой гляжу в лицо смерти. Я уже давно ее преодолел. В Европе стало обычным поливать кровью духовные посевы. Может быть, мы были только чудаками в жизни, но перед лицом смерти имеем право высказывать какие-то свои личные иллюзии.

Ну, а теперь я жму всем вам руки и здесь роняю одну, единственную слезу, как знак и символ моей любви к вам. Ваш Харро».