Юрий Христинин – Сестра милосердия Римма Иванова (страница 6)
Она с великим трудом успокоила мальчика, усадила его на место. Было до боли жаль этого маленького несчастного человечка в старенькой холщовой рубашонке, из ладоней которого сочилась кровь.
– Пойдем отсюда, Коля, – сама едва удерживаясь от рыданий, она взяла мальчишку за локоть. – Пойдем, милый, со мной.
Неподымка послушно и торопливо встал.
– Где у вас в селе аптека? – спросила она. – Пойдем туда.
Старый немец-аптекарь равнодушно перебинтовал Колины ладони, предварительно щедро залив их коричневой настойкой йода.
– Только не пишши, малшик, – просил он. – Мой не любит, когда малшик пишшит…
Вечером она снова увидела Коростылева, стоящего все под той же вывеской "Пей другую!" Он, конечно, опять "пил другую", и опять был крепко пьян, но все-таки не до такой степени, чтобы не узнать учительницу.
– А, – пробормотал он. – Госпожа Иванова, значит, тоже сюда пожаловали! Хе-хе! – Он прикрыл один глаз. – Как вам понравились эти самые… разбойники с большой дороги? – Он шумно высморкался, вытерев нос посредством нечистой своей ладони. – А вы того… Кто была ваша матушка? А ваша дочь уже того… замужем? – Он засмеялся, а потом вновь вдруг сделался до чрезвычайности серьезным, заложив правую руку за отворот сюртука. – А вы говорите, что были в Америке? Я – не был! И горжусь этим. Да! Мне и здесь хорошо.
До самой полуночи, всхлипывая, как обиженный трехлетний ребенок, проплакала она на своей кровати. Нет, не так, совсем не так представлялось ей начало учительской карьеры! Хотелось чего-то светлого и радостного, хотелось, чтобы как у поэта, – "сеять разумное, доброе, вечное". А пришлось вместо сеяния встречаться с пьяным заведующим, в грамотности которого она сама уже начала сомневаться.
Каждое утро начиналось одинаково. Митрофан Васильевич появлялся в школе злой, изрядно опухший от водки, с трясущимися руками, которые он то и дело вытирал о собственный галстук, и тот от многократного употребления лоснился и блестел, словно кусок шерстянки, которым драят сапоги.
– На молитву! – командовал Коростылев хриплым голосом. – Небось, и в Бога никто из вас не верует? А ну-ка – "Отче наш!"
Все покорно вставали.
– Отче наш, иже еси на небеси… – равнодушными голосами причитали маленькие покорные богомольцы.
– Плохо, – закрывая один глаз, резюмировал Коростылев. – Очень плохо! В Бога, видать, совсем не верите, такие-сякие! Давайте-ка все вместе да сызнова!
– Отче наш, иже еси…
Детишки подтягивали вслед за ним недружными тонкими голосами, со страхом глядя на своего сурового наставника.
По воскресеньям с утра Митрофан Васильевич тоже являлся в школу. Минут через десять-пятнадцать вслед за ним начинали сюда же тянуться родители учеников – люди в основном бедные, измученные тяжким крестьянским трудом. Коростылев принимал "подарки".
– Что же это ты, старая, – брезгливо разворачивая замызганный серый платок с черной каймой, цедил он. – В прошлый раз от меня яичками отделалась и опять тех же самых проклятых яичек принесла? Твоего сопляка и разбойника Неподымку я, можно сказать, всей душой жажду человеком сделать! А ты мне за мою доброту – яички!?
– Боле ничего нету, господин наш, наш батюшка, благодетель наш, – униженно и часто кланяясь, причитала скороговоркой старая, со сморщенным, словно сжатая бумага, лицом, крестьянка – мать Коли Неподымки.
– Знаешь ты, благодетель наш, наш батюшка, какой год подряд астраханец дует… Такие уж ветры дули, что все повыдули, ничего не осталось в землице, ничего не уродило, благодетель ты…
– "Не уродило! Повыдуло!" – сердито прервал ее Коростылев. – Смотри, старая, а то как бы твоего разбойника эти самые астраханцы за порог школы к чертя собачьим не повыдули! Ступай, да принеси хоть сала, что ли. Или медку липового…
– Василич! Благодетель ты наш, радость ты наша, ведь летошний годок-то…
– Ну а ты, мать, с чем пожаловала? – уже поворачивался к другой посетительнице Митрофан Васильевич. – А-а, это уже по-нашему. А то знаешь, что-то в последнее время того…
Он деловито выдернул из десятилитровой бутыли служивший вместо пробки и обернутый для герметичности тряпицей кукурузный кочан и, небрежно плеснув в жестяную помятую кружку мутную струю принесенного самогона, тут же, на глазах ожидающих своей очереди дарительниц выпил.
Римме было неловко и стыдно смотреть на все это. А особенно, когда одна пожилая крестьянка вдруг направилась к ней и тоже протянула узелок:
– Возьми, доченька. Чем богаты – тем и рады, ты уж не погнушайся подношением-то…
Она даже не помнит толком, как отказывалась от свертка, что при этом говорила. Зато врезались ей в сознание с фотографической ясностью удивленные донельзя глаза крестьянки – та никак не могла взять в толк, почему это городская "учителка" вдруг не берет подношение, почему брезгует? А ведь на вид добрая…
Снова ночью Римма плакала. Господи, как же все это далеко было от ее мечтаний, как не вязалось с представлениями о высоком долге и святом призвании народного учителя! Вдоволь нарыдавшись, она уткнулась лицом в повлажневшую подушку и, лишь теперь успокоившись, поняла: нет, так дальше продолжаться не может! С этим надо кончать… Но как?
Поехать разве к инспектору, обо всем рассказать? Но разве не видела она сама, как только вчера Коростылев отправил со школьным сторожем полную телегу "подарков" этому самому инспектору? Нет, как видно, вправду говорят люди: плетью обуха не перешибить. Она же в данном случае и есть всего-навсего плеть, а обух – сложившиеся еще задолго до ее появления здесь традиции и обычаи, и сам Коростылев, и ни разу ею не виденный инспектор… и все им подобные.
Кончилось все довольно скоро, неожиданно и страшно. Поутру на следующий день, уйдя из школы, Митрофан Васильевич привычно пересек улицу и хлопнул старой дверью под вывеской "Пей другую!" Через час Римма увидела в окно: заведующий появился на улице. А вскоре в школьном коридоре раздался его хриплый голос. Коростылев пел:
Я люблю кровавый бой,
Я рожден для службы царской!
Сабля, водка, конь гусарский,
С нами век мне золотой!
При последних словах он обо что-то крепко споткнулся, раздался грохот от падения его тяжелого тела, по полу отчаянно затарахтело перевернутое пустое ведро. Римма вздрогнула и замолчала, лица ребятишек заметно побледнели. заведующий же, будучи пока еще невидимым, матерно выругался, откашлялся и, как ни в чем не бывало, заголоси снова:
Станем, братцы, вечно жить
Вкруг огней под шалашами,
Днем – рубиться молодцами,
Вечером – горелку пить!
Она, конечно же, знала знаменитую песню гусарского поэта Дениса Давыдова. Но чтобы когда-нибудь ее исполняли таким мерзким, гнусным, противным голосом!.. Римма почувствовала, как к горлу подступает опасная тошнота. А заведующий в коридоре откашлялся и завыл пуще прежнего – на сей раз, правда, нечто совершенно нечленораздельное.
Потом он решительно распахнул дверь, пошатываясь, остановился на пороге. Каким-то нечеловеческим, бешеным взглядом окинул притихший класс.
– Н-н-н… е-е… подымка! – заревел он. – Поди сюда, разбойник, поговорить с тобой надо!
Мальчишка с неописуемым страхом в глазах подошел к заведующему школой. Тот криво усмехнулся, схватил Колю за волосы, и.. ударил прямо лицом об стену! Из разбитого носа и губ тотчас хлынула кровь, оставив на беленой стене темно-алые, почти черные пятна: все произошло так неожиданно, что мальчишка рухнул на пол, даже не успев вскрикнуть.
И тут-то оцепенение кончилось: Римма сорвалась с места и подбежала к Коростылеву. Ей никогда в жизни, даже в детстве, не приходилось драться. Но тут она с такой силой толкнула директора в грудь, что тот, покачнувшись, наверняка упал бы, не окажись рядом с ним массивной вешалки, послужившей ему подпоркой. Он тупо уставился на Римму и заулыбался:
– А, это вы… госпожа Иванова? В Америке, да? Ваша маменька… Она была… в Ливерпуле?
– Вот тебе, подлец, Ливерпуль! – И Римма с размаху ударила его ладонью по щеке. – Получи свою Америку!
А потом, глотая слезы, хлестала заведующего снова и снова, истошно крича:
– Это – от меня! А это – от моей маменьки! А это – от Канады! Это – от Африки с Азией!..
Когда Коростылев все-таки свалился на пол, она выбежала из класса, крикнув ребятишкам:
– Позовите фельдшера! Не ему, не этому… Мальчику позовите, Коле!
Прибежав домой, торопливо пошвыряла весь свой скарб в чемоданы. Наняла мужика с телегой до самого Ставрополя.
Вернувшись домой, с неделю прометалась в горячечном бреду: потрясение оказалось нешуточным.
Когда поправилась, отец рассказал ей под совершеннейшим секретом от матери: ему пришлось за дни ее болезни немало похлопотать, и даже, как он выразился, "позолотить одному подлецу лапу", дабы замять надвинувшийся было скандал.
Дело в том, что Коростылев, придя в себя, настрочил начальству по линии народного просвещения на нее жалобу: дескать, госпожа учительница Иванова покинула свой пост без всякого на то дозволения, даже не получив причитающегося ей расчета. Бросила детей на произвол судьбы, явно недобросовестно отнеслась к работе на благородном и великом поприще несения света в широкие и добрые, но явно непросвещенные народные массы. Поскольку отец Риммы был лицом заметным, "дело" доложили самому губернатору. И тот, поколебавшись, принял решение: к ответственности, учитывая крайнюю молодость, госпожу Иванову не привлекать, но запретить ей сроком на два года право преподавания во всех школах губернии.