Юрий Гаврилов – Родное пепелище (страница 22)
Моя бабушка по отцу, Мария Федосеевна, родилась в 1894 году.
В паспорте, по ошибке, отчество исказили: Федоровна. Ох уж эти мне ошибки в документах, из-за одной из них я мог вовсе не родиться.
Баба Маня была старшей из трех дочерей моего прадеда Федосия, столяра-краснодеревщика Второй компании Бельгийского электрического трамвая, который был пущен в Москве 26 марта 1899 года на загородной линии: Петровский парк – Бутырская (Миусская) застава.
Я писал эти строки в своей тогдашней (до декабря 2011 года) квартире в доме бывшего немецкого семейного пансионата «Альпийская роза».
Он был построен одновременно с «Электрическим трамвайным парком», подстанцией мощностью 320 киловатт, первой в России, на углу Нижней Масловки и Новой Башиловки, в двух шагах от сохранившегося доныне депо Бельгийского трамвая, которое мэр Ю. М. Лужков обещал перестроить в Музей городского транспорта.
Я знаю, что мои предки по линии прадеда Федосия в четвертом от меня колене пришли в Москву из Калужской губернии, но кто они были, крестьяне или мещане, мне неведомо.
Мой прадед был в своем деле – дока, об этом говорит оклад жалования – 75 рублей в месяц плюс 20 рублей на образование дочерей, если учесть праздничные к Рождеству, Пасхе и царским дням (именинам царя, царицы и цесаревича) и годовщине основания компании, набегало немногим больше сотни.
Это было вчетверо от ставки землекопа и канцелярской мелюзги, и более чем вдвое больше жалования поручика царской армии.
После его скоропостижной и безвременной смерти Бельгийский трамвай положил бабушке вполне достойную пенсию и выплачивал её до 1918 года.
Но зачем трамвайной компании столяр-краснодеревщик?
А затем, что в тогдашних вагонах были зеркальные стекла в четырех с каждой стороны окнах, резные колонны из красного дерева, эбеновые вставки и такие же держатели для матовых плафонов внутреннего электрического освещения, мерная дощечка из железного дерева на задней площадке – дети ниже её ездили бесплатно. И все это требовало ухода и ремонта.
Электрический трамвай мог развивать скорость до 25 верст (27 км) в час – неслыханное дело!
Первая остановка электрического трамвая была как раз напротив пансионата «Альпийская роза», поэтому расчетливые немцы и построили здесь, на сравнительно дешевой земле, своё семейное заведение.
От Петровского парка трамвай шел по Нижней Масловке, сворачивал на Новослободскую. А дальше – по прямой через Долгоруковскую (улицу Каляева и опять Долгоруковская) и Малую Дмитровку (улица Чехова и опять Малая Дмитровка) на Большую Дмитровку (с 1922 улица Эжена Потье, французского анархиста, автора гимна «Интернационал», с 1937 – Пушкинская, с 1993 – Большая Дмитровская), позже маршрут продлили до Сокольников.
От Бутырской заставы (нынешний Савеловский вокзал) до богатых дач Соломенной Сторожки и Петровского-Разумовского, от Калужской заставы (площадь Гагарина) до Воробьевых (Ленинских гор) – места народных гуляний на Троицу, ходил паровой трамвай. В Москве его применение было невозможно – в городе было множество деревянных домов, а из трубы локомотива летели мощные искры, что грозило пожаром.
В Петровско-Разумовском проезде у прадеда был свой дом с мезонином в шесть комнат (две – темные) рядом с пожарной частью.
В сорок первом году немцы усиленно бомбили пожарную часть и швейную фабрику, но они уцелели, а в дом прабабушки, давно уплотненной, попала тяжелая фугаска, и от него ничего не осталось.
Нынешний наш дом объявлен аварийным, и нас выселили на Большую Академическую улицу к метро «Петровское-Разумовское», не отпускает меня судьба от родового гнезда, от родного пепелища.
Теперь из моего окна на шестнадцатом этаже – как на ладони – Большой Садовый пруд, в котором Сергей Геннадьевич Нечаев и Иван Гаврилович Прыжов с подельниками из первой и единственной «пятерки» «Народной расправы» первого ноября 1869 году утопили убитого ими в гроте неподалеку студента Лесохозяйственной академии Ивана Иванова. Убили единственно для того, чтобы «склеить кровью» зашатавшуюся революционную организацию.
Именно это жертвоприношение побудило Ф. М. Достоевского написать роман «Бесы» – беспощадный и окончательный приговор русской революции.
Но кто это помнит сегодня, кто читает роман «Бесы»?
А революционное братство нынче склеивают деньгами, оно надежнее.
Прадед мой, Федосий, был человеком богатырской силы; он не пил, не курил, но в царские дни (он был истовый монархист), на Рождество и Пасху мог усидеть четверть («гусю»)2 монопольного хлебного вина.
Он, конечно же, пошел на Ходынское поле за царскими подарками. Оказавшись в смертельной давке, он, опираясь о плечи соседей, отжался, сумел выдернуть себя из толпы и ушел по головам. Но подарки – черный платок с желтым гербом3 империи и гербами всех губерний, в который, собственно, и были завернуты царские гостинцы: фунтовая сайка, полфунта варено-копченой колбасы, вяземский печатный пряник, леденцы «Ландрин» в жестяных сундучках (в них я потом держал крючки, поплавки, грузила, колокольчики донок), кульки с орехами, прадед домой принес.
Не густо для царского-то презента!
Баба Маня помогала матери, присматривала за младшими сестрами, поэтому учиться пошла только в 12 лет.
Её определили в прогимназию, которую она благополучно закончила.
Немного вынесла баба Маня из подготовительного курса, но то, что усвоила – усвоила твердо. У нее был поставленный почерк, четкий, красивый без завитушек, писала она грамотно, придерживаясь простых конструкций и лаконичных периодов, так как в синтаксисе была слабее, чем в морфологии.
Она помнила наизусть короткие отрывки из Крылова, Пушкина, Некрасова и Нового завета.
Познаний исторических и естественнонаучных она не обнаруживала.
К тому времени, когда нужно было решать вопрос о дальнейшем образовании бабы Мани, умер прадед.
Прабабушка, женщина практического склада, пустила старшую дочь по швейному делу.
Как многие русские мещанки, она считала, что у человека в руках должно быть ремесло, которым всегда можно прокормиться. Ни во что умственное, кроме денежного счета, она не верила. Прабабка была бережлива и говорила мне: «Каждая вещь должна иметь свое назначение, место и счет».
Мне она подарила прадедов молоток и, навещая нас в Колокольниковом, спрашивала: «Ты, Юра, куда вбил гвоздики, что я тебе дала? В порог? Ну, бери клещи, мы их вытащим, и ты их еще куда-нибудь вобьешь…»
Её похоронили на Ваганьковском кладбище; под руководством бабы Мани я посадил в ногах могилы сиреневый куст (дерева я так за всю жизнь не посадил), который разросся необычайно.
Неподалеку протекал ручей Студенец, откуда я в галлонной жестяной банке из-под американской тушенки таскал воду для полива незабудок и сирени.
Когда пришло время хоронить бабу Маню в 1973 году, свидетельство на ваганьковскую могилу родители не нашли, так родовое место погребения было утрачено (там лежал прадед и его родители), и бабушка упокоилась на недавно открытом Хованском погосте.
Последний раз я был на могиле прабабушки Пелагеи весной 1957 года.
Так обрубаются и забываются корни, слабеют, ветшают и расточаются кровные связи; так мы, русские, превращаемся в Иванов, родства не помнящих.
К семнадцати годам баба Маня выросла в замечательную красавицу.
Я не поклонник подобной скульптурной красоты, но, полагаю, многие со мной были бы не согласны.
Баба Маня поступила белошвейкой в пошивочный цех театра Корша; тогда для каждого спектакля шили платья и костюмы; в своих джинсах и исподнем, как сейчас, не играли.
В театре Федора Адамовича Корша, адвоката и антрепренёра, самом популярном театре Москвы (ныне «Театр Наций» Евгения Миронова), чего только не ставили – и Шекспира, Толстого и Чехова, и всяческую музыкальную пошлятину, на которую публика шла охотнее, нежели на Шекспира – театр-то был коммерческий.
Красота бабы Мани обращала на себя всеобщее внимание, но она была девушка строгих правил, и тогда ее двинули на сцену (известный метод обольщения).
Но ровным счетом никаких авансов от неё никто не получил, а артистических талантов у нее не обнаружилось, как с ней не бились, и ее стали использовать, как символ живой красоты, вроде Венеры Милосской (но с руками).
По ходу действия желательно было, чтобы она фланировала где-нибудь на втором плане, в углу гостиной под пальмой.
Она была бессловесной Еленой Прекрасной, для нее вносили изменения в спектакль, дабы она в пьесе Оскара Уайльда могла пересечь сцену в роскошном модного цвета «электрик» платье со шлейфом и под опахалом из птичьих перьев.
Но жалование статистке заметно прибавили.
Она ушла из семьи, поселилась в Козицком переулке в двух шагах от театра, который располагался в Богословском (Петровском, улица Москвина и ныне опять Петровском) переулке, и срывала цветы удовольствия, питаясь исключительно деликатесами: кондитерским ломом и изысканными обрезками; светскую жизнь ей заменял кинематограф.
Тем временем началась мировая война, но она этого не заметила.
«С этого момента, пожалуйста – подробнее», – так фигуристо выражаются следователи в сериалах.
Но как раз на этом месте в рассказах бабы Мани о своем житье-бытье наступал преднамеренный провал.
«Случилось несчастье, – смутно выражалась она, – до несчастья, после несчастья…».