реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Федоров – Борис Годунов (страница 67)

18

…Боярин Василий Шуйский поставил кубок. Уставя тусклые глаза, невыразительно взглянул на него царёв дядька Семён Никитич. Боярин с досадой, зло подвинул к себе блюдо. Бесстрастно сидел за столом думный дьяк Щелкалов. Михайла Катырев-Ростовский озабоченно оглядывался. Не изменяя выражения лица, царь послал кубок счастливому воеводе Воейкову. Тот разом поднялся на крепких ногах. Борис с душевным теплом отметил, что воевода хотя и был ранен в сражении, но силу не потерял. Однако тут же краем глаза Борис углядел, как недовольно подёргиваются щёки у сидящего напротив воеводы, тучного боярина Фёдора Романова. Раздражение и тревога вновь пробудились в Борисе. А причин для беспокойства было достаточно.

Казна российская была ещё не столь богата, чтобы трудно наживаемое золото одновременно отдавать на многие нужды удержания мира с ближними и дальними державными соседями. А царь Борис помнил: «Не дразни кобеля дальнего, тогда и ближний не укусит». Смел, отважен и необходимым державе слугой был воевода Воейков, но не ему должно было считать, сколько пахотных плугов вывезти в поле, хребтов изломать мужикам на посевах, уборках, покосах и выпасах, недолюбить девкам парней по деревням и чёрствых кусков отнять у голодных, чтобы свершил он победный поход. Труд и кровь считать была доля Борисова. Царская доля. И он считал. И сей миг, понимая, что с победой Воейкова затраты на сибирские нужды сократятся, прикидывал, как можно будет усилить российское влияние на многобеспокойных гранях кавказских. Ещё при Иване Грозном от грузинского царя Александра приезжали в Москву послы[91]. Жаловались на турецкую и персидскую жестокость, плакали, рассказывая, как никнет под магометанским полумесяцем христианская Грузия. Молили о помощи. Иван заключил договор с Александром и послал пятьсот казаков в подмогу. Но что пятьсот казаков против могущественной Турции? Трудно было на кавказских гранях российских… А где было не трудно? Русь стояла в осаде. Всё непрочно, ненадёжно, зыбко было на рубежах державных. Борисово лицо каменело. В устьях глаз копилась нездоровая синева. И вдруг за столом кто-то неловко звякнул кубком. Царь вздрогнул, и глаза его, перепрыгивая, полетели по лицам гостей. Кое у кого дыхание спёрло. Один из братьев Шуйских обгладывал баранью лопатку да так и застыл с костью у рта. Царь задержал на нём взгляд, и глаза его налились презрением.

2

В праздничный перезвон над Москвой вплетали божьи голоса колокола Чудова монастыря. Медь торжествовала. Радостные звуки плыли над Кремлём, летели за Москву-реку и ещё дальше и дальше. В Замоскворечье, на Болоте, на Таганке, на Арбате люди останавливались и, поворачивая головы к Кремлю, говорили:

— То чудовские. Ишь как поют!

Оно и малый поддужный колоколец отлить — большой труд и знания надобны. И коль он из-под мастерской руки вышел и ты услышишь его, он такое расскажет, что только сей же миг в тройку и в путь, чтобы гривы перед глазами бились, коренник хрипел в скачке и мелькали сбочь дороги неоглядные поля. Но то поддужный колоколец. А это, взгромождённая на колокольню, экая громада! Многие и многие пуды, но да не в пудах суть. Колокол сей должен людей на подвиг звать, плакать провожая дорогих к последнему пределу, тревожить в страшную годину и петь в праздник. Сто голосов держит в себе добрый колокол, и все разные. Льют его трудно. Поначалу из воска, затем восковую мякоть одевают в глиняную рубаху, да так, чтобы не истончить, не повредить хотя бы и в малом, высушивают подолгу и, когда глина наберёт известную мастеру крепость, вливают в форму расплавленную бронзу. Раскалённый металл выжжет воск, и явится колокол. И опять же: запеть сему колоколу или простонать ни на что не похожее — зависит от того, как выплавят металл. Здесь каждое «чуть» меру имеет. Медь, олово, серебро, много другого в колоколе есть, а сколько чего прибавить, лишь мастер знает. И ежели соблюдёт он всё в точности, колокол на праздник позовёт, в битву бросит, несчастных из мрака выведет.

Чудовы колокола благовестили.

Григорий Отрепьев, выступив из тени монастырской стены, запрокинул лицо, взглянул на колокольню, сказал:

— Вот и бездушен колокол, а господа славит.

Скромный монашек, стоявший рядом, изумившись на странные эти слова, оборотился к Григорию, но ничего не ответил. Только плечи поднял да заморгал испуганными на всю жизнь глазами.

А Григорий давно изумлял монастырскую братию. Впервые объявившись в монастыре, был он незаметен: ходил скромно, кланялся низко и в лице у него держалась робость. Узкие губы были поджаты. Ныне стало не то. Неизвестные доброхоты прислали монаху хорошее сукно на рясу, да такое, что многим выше чином впору. Ну да это ничего. Такое бывало: услужит монастырский кому из сильных, и его одарят. То пускай. Монах богу служит, но подаянием живёт. Изумляло другое. Поначалу вдоль стеночек крался Отрепьев и ноги у него косолапо, по-рабьи внутрь носками выворачивались, плечи сутулились, руки трепетно к груди прижимались, но вдруг откачнулся от стены и вольно зашагал. Вот это и показалось диковинным. Иеродиакон Глеб, под чьё начало отдали Григория, покатал в пальцах сукнецо новой рясы, сказал:

— Нда-а…

По горлу у него прокатился клубочек, дряблые складки на шее затрепетали.

— Славное сукнецо, — сказал, слабо шевеля лиловатыми губами. И в другой раз протянул раздумчиво: — Нда-а…

Повернулся к иконам и, вздохнув, осенил себя крестом.

Приметила монастырская братия и то, что нового монаха не принуждали от зари до зари тереть коленями церковные плиты. Послабление ему в службах дали, и, больше того, нет-нет да и уходил он из монастыря и пропадал невесть где день, два, а то и три. Да оно и это никого бы не удивило. Монахи для процветания монастыря и с кружками ходили, и многие службы на стороне справляли. Иной месяц ходит, а приволочётся — еле живой. С кружкой ходить — труд не лёгок. Копейки собирать — не мёд пить. И дождём монаха бьёт, и солнцем палит, а когда перепадёт ему кусок да и где? О горячем одни мечтания были. Так, пожуёт чего ни попало и дальше:

— Пода-а-айте на построение божьего храма!

Несладко. Отрепьев же из отлучек являлся гладким. И с каждым разом, приметно было, ходил вольнее, слова произносил медленноречивее, взглядывал покойнее. Будто кто вливал в его душу уверенность. И братия, безмерно тому изумляясь, зашепталась. Известно: слабы люди, любопытны, им бы в своём разобраться, ан нет — чужое знать хочется. В себя заглянуть трудно. Колупнуть болячку. А чужое что ж? Хоть и всю руку в рану запусти. Не твоя боль и не твои слёзы. С уха на ухо заговорили в монастыре, а слышно стало с угла на угол.

В один из дней угрюмый монах Анисим, первым встретивший Григория в Чудовом монастыре, в очередную отлучку Отрепьева не то по злобе, не то по зависти к сытому его виду увязался следом. Хромой был, убогий, а прыть какую выказал. Знать, саднило в нём что-то, беспокоило. А может, надоумил кто? Среди людей всякое бывало. Шепнули: давай-де, Анисим, топай. А там поглядим.

Григорий вышел из монастыря и, опустив голову и не глядя по сторонам, пошагал через заброшенный сад подворья покойного князя Юрия Васильевича[92], брата покойного же царя Ивана Грозного. Юрий Васильевич затейником слыл большим. В саду у него, бывало, по деревьям сидели чудные птицы павлины, в ямах забавы для ревели медведи, по полянам бродили ручные лоси. Ныне всё было не то: птиц распугали, лоси и медведи исчезли. О прошлом напоминали заросшие диким кустарником и колючим крыжовником, обвалившиеся ямины да годами неубираемая, грустно шелестевшая под ногами гниющая листва. В кованой, затейливого рисунка решётке ограды тут и там зияли проломы. Ветер давил на поросшие сизым мхом гонтовые крыши старого дворца, дикий плющ заплетал окна, под дождём разваливались белокаменные крыльца.

Григорий приметно поспешал, теребя беспокойной рукой крест на груди. Неожиданно навстречу ему из зарослей шагнула старая плешивая лосиха с треснувшим колокольцем на шее. Монах остановился. Лосиха, уставясь на него гноящимися, страдающими глазами, потянулась шишковатой головой, замычала по-коровьи, прося хлеба.

— Чур, чур, — вздёрнул руку, откачнулся от неё монах и зашагал поспешнее.

Лосиха смотрела вслед, в больных глазах копились слёзы, как жалоба, мольба по былому. Да ныне много стояло опальных дворов в Кремле: в заброс и небрежение приходили домины князя Бориса Камбулат-Черкасского, князей же Сицких[93], боярина Шереметева и многих иных, что были в свои дни сильными. Кремлёвская земля не луговина разнотравная, где под ветерком, спорым дождичком да солнышком цветики разрастались. Здесь мороз бил и крепкие корешки. Да ещё так: глядишь, пышно цветёт куст, а назавтра нет его. Повисли потемневшие в непогодь листья, и стебель сломался.

Григорий миновал подворье Кириллова монастыря и вышел к Фроловским воротам. Анисим, хоронясь, шагал следом.

У Кремлёвского рва, на раскатах, корячились на тяжёлых лафетах, колёсами вдавившихся в землю, прозеленевшие пушки. Тут же стрельцы от нечего делать играли в свайку. Били острым шипом в круг. Ссорились, рвали друг у друга проигранные копейки. Лица у стрельцов красные, злые, шапки сбиты на затылки. А один кис от смеха, прислонясь спиной к пушечному лафету, гнулся пополам, задорил: