Юрий Федоров – Борис Годунов (страница 34)
Солнце пекло в затылок. Во дворе покрикивали мужики, но Игнатий не оборачивался и не разгибал спины. Так-то согнулся покорно, только дёргались плечи. Видно — глотает мужик слёзы, а они — горькие — перехватывают горло. Давится мужик, но глотает.
Подошла хозяйская собака. Понюхала драный Игнашкин лапоть, посмотрела скучливыми глазами, отошла. Игнашка поёрзал коленками по земле, устраиваясь поудобнее, и опять низко склонился. В голове всё одно было: «Подожду, подожду». А что ему оставалось? Ждать только и мог.
Наконец приказчик — мужик с редкой бородой и узкими глазами — вышел на крыльцо. Встал, положив руки на поясницу за красный, хорошей шерсти, кушак. Выставил губу, раскорячил ноги. Лицо коричневое, твёрдое, как камень, и глаза — не сморгнут. С такими глазами коней по степи гонять. Да и гоняли, наверное, в седые века коников-то предки такого мужичка. Гоняли с гиканьем, с посвистом, крутя сабельками.
Игнатий, истово крестясь и кланяясь, загнусил плаксиво. С земли были ему видны сапоги Татарина. Хорошие сапоги, жирно мазанные дёгтем. Порты, выше сапог, тоже добрые, полотняные, крашенные синим. Выше глянуть не смел Игнашка. Знал: такое может и за дерзость счесть приказчик. Тогда уж гнуси не гнуси — чёрта в зубы получишь. А просил мужик серебра боярского. Однако приказчик ежели кому другому и дал бы — серебро возьмёшь и в кабалу попадёшь, — то Игнашке опасался. «Сбежит, непременно сбежит, — думал, стоя под солнышком, — как я перед боярином ответ держать буду? Нет, опасно давать. Ненадёжный мужик». Так и стояли друг против друга: один на коленях, другой вольно, шевеля пальцами больших, лопатой, рук под кушаком.
Серебра Игнатий просил с хитростью: у него рубль был — громадные деньги. «Но вот покажи их, — думал, — и неведомо, что из того получится. А так, коли даст Татарин, вроде бы взял в рост и на то по хозяйству обзавёлся новинами. А посчитать со стороны трудно, сколько заплачено и кому. Боярин же надеялся, — забыл о заветном рубле. Холопов у него много. Да и когда было то?» Однако ошибался Игнатий: боярин всё помнил. Время спросить не подошло. Но да то в сей миг было ни при чём. Другое боярина заботило.
Игнатий склонился до земли, и Осип — глаз-то был зоркий — приметил: из драного ворота армяка выпирала у мужика крепкая шея. Столбом да гладкая, и ни морщинки на ней, будто бы и не запрягала ещё жизнь мужика в хомут. Не набила холку. «Ах ты, — подумал Татарин, — с такой шеей только пахать. Мужик ладный. Может, и впрямь дать деньжонок? Такого взять в кабалу — хорошее дело. Боярин похвалит». Засвербело в душе у Осипа. Засомневался Татарин: крепкие мужики в хозяйстве были нужны. Ох нужны. Пожевал губами, глаза сощурил. Знал: мужичок не грибок, не растёт под дождок. Расколыхался. Даже за бородёнку себя подёргал и, не удержавшись, ступил с крыльца.
— Вставай, — сказал хмуро, — вставай. Ишь ты… Не время дурака валять.
А время и впрямь было горячее. Только что отсеялись, и дел было куда как с головой. Знай поворачивайся. А тут мужик нежится на коленях. Занятие вполне глупое.
— Губу-то разъело, знать, на безделье. Вставай!
Игнатий поднялся несмело, нарочно кряхтя и поохивая.
Исподволь взглядывал на Татарина. Хотел угадать, что тот надумал. Но у Татарина и бровь не дрогнула. Его боярин не вдруг отметил и поставил приказчиком. Осип был таков, что и без топора избу мог срубить, знал наперёд: ни в коем разе перед таким вот серым, что льёт слезу и молит Христом богом, думки свои нельзя выказывать. Говорит он одно — думает другое. Да оно и впрямь так было. У Игнашки своё лежало за душой, и он не показывал глаз. Боялся: угадает чёртов Татарин его задумки. Клонил голову: смирный-де и не может глаз поднять. Какое уж там дерзить! Робок, вовсе робок.
Чуть поодаль от крыльца, под навесом, мужики стригли овец. Щёлкали ножницами. От навеса наносило острым запахом жирной немытой овечьей шерсти. Когда Осип спустился к Игнатию, ножницы смолкли. Мужики оборотили лица к крыльцу. А ближний под навесом — старик с сивой бородёнкой — и вовсе отложил ножницы. Сосед он был Игнатию и выглядывал с любопытством: что и как? Будто бы ему от того рот намажут мёдом. Но мёдом пока и не пахло.
Татарин обошёл Игнашку, приглядываясь, на лбу у него легли морщины. «Здоров, здоров, — смекал, — и откуда сила? Хлеба-то не больше, чем у других, а многих в деревне шатает по весне». Задумался. И вдруг оборотился к мужикам под навесом:
— Ну чего раззявились?.. Знай поспевай своё!
Голос у него был резкий. Таким голосом говорят, когда знают, что не перебьют.
Ножницы вновь защёлкали торопливо, обнажая сине-розовые, до удивления маленькие и тощие без шерсти тела овец. Старик сосед, отваливая руно, словно шубу, крутнул головой, сказал:
— Ну, жох Игнашка…
Похоже было, что и вправду Игнатий возьмёт своё. Уж больно приглядывался к нему Осип.
Из-за навеса, где работали стригали, выехала телега. Осип шагнул к ней, ловко, локтем, спихнул с передка возницу и, взяв вожжи, буркнул Игнашке:
— Садись.
Игнашка — вот чёрт! — без всякого удивления ухватился за грядушку и запрыгнул на телегу. Сел, будто бы знал, что так и получится. Да ещё и оборотился к мужикам, и на лице его обтянутом блеснула подковка зубов. Улыбнулся зло, дерзко, а ведь только-только слёзы лил. Эх, Игнашка, ловок молодец… Выехали за ворота, и Осип, слова не говоря, свернул к околице. Игнашка понял: на поле его взглянуть хочет хитрый Татарин. «Ну давай, — подумал, — давай погляди».
По левую и правую руку открылись без любви и приязни рубленые избы, крытые серой, трухлявой драницей. Кривобокие, с просевшими крышами овины, поставленные то вдоль, то поперёк дворов, а то и вовсе неведомо как выпершие на улицу — задом ли, передом. Ссыпал вроде бы кто разом из кузова, а разобрать, расставить по порядку не хватило времени. Из тех, наверное, был хозяин мужиков, что из трёх пудов пшенички, собранных с великим трудом, два перегоняет на вино. Что уж ему расставлять по порядку, где приткнулось — там и место. И городьба, городьба, криво и косо торчащая из края в край деревни. Отбелённые ветром и солнцем жердины да покосившиеся ворота. Один заплот[54] кончается, другой начинается, но ни кустика, ни деревца у изб. Когда-то были, но мужики повырубали не то по нужде, не то так, сдуру. Лес вон он — рядом, за деревней. Шаг только сделать, и всё. Но кому нужно — шаг? «Вали, Ваня, вырастет». И рукой махнёт мужик: «Вали!» А оно раньше сынка дождёшься, чем дубка. Ну да что жалеть мужику? Его-то самого никто не жалел. Так что уж деревцо, кустик? Стояли избы, как и тысячу или более лет назад, когда только-только научились вязать кряжи. Ничего не изменилось. Замшелые углы, сажные языки у волоковых оконцев — топили-то по-чёрному, — тяжёлые, из горбылей, в полроста двери. Не войдёшь, так вползёшь, зато теплее будет. Печи с трубами не научились класть. Игнатий, побывав на Москве, рассказывал: так-де и так, а вот тамошние кладут печи, и труба через крышу выносит дым. Мужики не верили. Отмахивались: «Ладно врать-то… Да ведь через трубу всё тепло уйдёт… Чем избе обогреться?»
Игнашка божился, что-де прогревается камень и оттого тепло. А дыму в избе ни-ни. «Что дым, — возражали, — дым не помеха, глаз не выест. Врёшь небось…»
Деревенька, правду сказать, была не из лучших в романовских вотчинах, но и не из последних. Не в том, так в ином дворе коровёнка, а то и лошадка, птица, овечки опять же. Нет, жили ещё ничего. Конечно, как оброк собирать, изводили немало батогов. Чуть ли не всю деревню ставили на правёж. За версту вой был слышен. Но были места и похуже, где истинно рвался мужик. Здесь всё же до весны доживали с хлебом. Но немало было и запавших дворов в деревне. Просевшие крыши изб, обрушенные ворота, бурьян выше головы у крыльца. Бежали люди на благодатные приволжские чернозёмы, в южные степи от безмерных поборов, от лютой нужды, от великой тоски и безнадёжности ковырять тощий суглинок чужого, немилого поля. Сидели крепко только старожильцы. Такому и сбежать нельзя. Поймают, и пойдёшь в вечную кабалу, так как никогда не расплатиться за пожилое. Вой, зубами землю грызи, но корми боярина.
Телега не шибко катила по колдобинам, но Игнашка стиснул зубы, чтобы язык не откусить. Выехали за околицу, и Осип — всё знал Татарин — свернул к лесу, к землице Игнашкиной. Натянул вожжи у самой обугони[55]. Слез с телеги.
— Ну, хвались, — сказал.
Поле лежало ровным лоскутом и словно бы гребешком было вычесано. Обугонь провели как по шнуру. Осип даже хекнул в бородёнку. По краю были свалены камни, и немалые. Пузодерами их называли мужики и всегда опахивали, потому как камушки такие собрать с поля да скатить на сторону — порвёшь пузо. А тут вот не пожалел силы Игнашка, сволок-таки. Осип наклонился, запустил руку в борозду, и ладонь утонула в ухоженной, разборонённой землице.
— Хе-хе, — ещё раз хекнул Татарин. Решил: «Коли мужик так поле обиходил — бежать не думает. Нет… Дать надо серебра в рост. Не возвернёт — в кабалу возьмём. Своё отработает».
Игнашка, ещё не веря, что уступит Осип, ткнул ногой соху.
— Во, чем ковырял… Хребет изломаешь.
Соха и впрямь была никуда не гожа. Деревянная полица, деревянные же — клешней — сошники. Намордуешься с такой сохой.