Юрий Федоров – Борис Годунов (страница 20)
— Ради бога, ради вашего подвига, многого вопля, рыдательного гласа и неутешного стенания даю вам своего единокровного брата, да будет вам царём!
Годунов обвёл взглядом келию и вновь увидел глаза, тихо и спокойно вглядывавшиеся в него на Девичьем поле. «Да, — промелькнуло в голове, — они знают о будущем». И тут же подумал: «И я угадываю его, и мне страшно».
— Такое великое бремя на меня возлагаете, — сказал он глухо, не поднимая головы, — передаёте на такой превысочайший царский престол, о котором и на разуме у меня не было?
Царица, подавшись вперёд к брату, сказала теперь твёрдо:
— Против воли божьей кто может стоять? И ты без прекословия, заступив моё место на престоле, был бы всему православному христианству государем.
И вновь все затаили дыхание. Годунов знал: вот теперь Иов возьмёт его за руку и поведёт за собой. И тут же холодные сухие пальцы сжали запястье правителя. Иов сделал шаг, другой, и Борис Фёдорович почувствовал, что рука, сжимавшая его запястье, некрепка. Тогда он перехватил слабеющую руку, и уже не Иов повёл Бориса Фёдоровича, но Борис Фёдорович Иова.
В сей же час патриарх в монастырской церкви благословил Бориса на все великие государства российского царства.
Девичье поле огласилось тысячами голосов:
— Слава! Слава! Слава!
И чем громче гремели голоса, тем предчувствие страшного всё больше и больше охватывало Бориса. Но гордыня, ярившая сердце правителя, была сильнее страха.
К вечеру Лаврентий принёс Семёну Никитичу слух, пущенный по Москве. Говорили, что-де, умирая, Фёдор Иоаннович протянул скипетр старшему из своих двоюродных братьев — Фёдору Никитичу Романову. Фёдор Никитич уступил скипетр брату Александру, Александр третьему брату — Ивану, Иван — Михаилу. Никто не брал скипетр. Царь долго передавал жезл из рук в руки, потерял терпение и сказал: «Так возьми же его, кто хочет!» Тут сквозь толпу протянул руку Годунов и схватил скипетр.
Семён Никитич выслушал Лаврентия, посмотрел на пляшущее пламя свечи и криво улыбнулся.
— Поздно, — сказал, — пускать молву. Поздно.
И умный был мужик, а вот не подумал, что молва как ржа — она и корону съест. И ещё Лаврентий сказал:
— Стрельцы-то сегодня — стремянного полка да пехотного — с десяток людей побили, что помешать хотели крестному ходу к Новодевичьему.
Семён Никитич брови к переносью сдвинул:
— А чьих людей-то побили?
— Так до смерти их уходили, как теперь рассудишь?
— Угу, — ответил на то по своей привычке немногословный Семён Никитич.
Лаврентий потоптался в дверях и вышел.
16
Над дорогой низко, тяжко нависали нагруженные снегом лапы могучих елей. Тройка проскачет — дугой зацепит. А под такое дерево встань, ненароком тронь ствол — и лавиной обрушится снег, да ещё такой, что человека засыплет с головой.
Стволы тесно жались друг к другу, не протиснуться меж деревьев. Черно от елей в лесу, глухо. И ни звука в стылой неподвижности скованного морозом ельника — ни птичьего щебета, ни скрипа веток. Сумно. Вот уж вправду сказано: в березняке веселиться, в кедраче молиться, в ельнике давиться.
Вдруг, пронзительно пискнув, над дорогой рыжим платом перелетела белка, скрылась в мохнатых еловых лапах, но тут же выглянула вновь и села столбом на вершине ближней к дороге ели. Белка весёлая, глазки шустрые, ан недовольна была чем-то и всё поглядывала на густой орешник у подножья ели, дёргала хвостом.
Кусты орешника дрогнули, и на дорогу выполз на карачках человек в заскорузлом от снега армяке и заснеженной шапке. За кушаком у него тускло блеснул топор.
Белка вовсе забеспокоилась, защёлкала зло: кто таков-де, зачем, почто тревожишь? Пошла скакать по веткам.
Человек с трудом разогнулся, встал, упираясь руками в поясницу, скользя лаптями по дорожной наледи. Снял варежку, обобрал горстью сосульки с бороды и усов, повернулся к свету. И видно стало, что это Иван-трёхпалый, битый в застенке Семёна Никитича.
Иван опасливо посмотрел в одну сторону, в другую и, с усилием собрав замёрзшие губы, тихо свистнул. Из кустов вылезли Игнатий и Степан, такие же, как и он, скорченные от мороза. Объявились, голубки. Встали чурками. Видно, мороз пропёк до костей. Едва-едва ворочали руками.
Белка на вершине ели вся извертелась, схватила шишку, швырнула в мужиков: уходите-де, уходите, чужие вы здесь!
Иван покосился на зверька, стянул с головы шапку и с остервенением хлопнул ею по колену. Не то хотел выколотить шапку от снега, не то обидно ему стало: зверюшка с ноготок, а и та гонит прочь.
В овине на Яузе, когда на беглецов Семёна Никитича вышли мужики с вилами, всё обошлось по-доброму. Иван вывернулся. Сказал, что по хмельному делу встретились с плохими людьми и те не только очистили у них карманы, но ещё и побили. Водка не мёд, человека гнёт — вот и попали в лихую передрягу. Удивительно, но мужики поверили. Рожа, наверное, больно жалостлива была у Ивана, или мужики догадываться не хотели до плохого. Послушали-послушали Ивановы слова, да и сказали:
— Ну ладно…
Из шапки Иван выдрал две монетки — последнее не пожалел, — и тут вовсе разговор пошёл по-хорошему. Мужики беглецов свели к себе домой, дали обмыться, послали мальца за водочкой. Малец хлопнул дверью, а через миг назад вернулся.
Хозяин бутылку в затылок стукнул твёрдым кулачком, плеснул в плошки. У Ивана даже зубы застучали, как хмельное взял в руку. Мужики засмеялись:
— Водочка, голубушка, горячая, а в дрожь бросает…
Но выпили, и как ни тепло было в избе, как ни согрелись души беглецов, а надо было уходить. Иван бойко поднялся с лавки, поклонился хозяевам, кивнул своим: пойдём-де, заждались дома. А дома-то, знамо, не было и вовсе. Какой дом, ежели только глухой подвал Семёна Никитича? Но в такой-то дом навряд ли спешат.
Вышли за ворота — ветер в лицо, колючий снег. Эх, жизнь распроклятая! Пошли, спотыкаясь. Иван знал одно: из Москвы уходить надо поскорее.
В затишке у какого-то амбара беглецы встали, перекинулись словцом.
— В дом романовский, — сказал Иван, топчась по снегу, — по моему разумению, вам идти, мужики, не след. Посудите сами: денежки вы взяли, а дело? По Варварке денёк походили, и всё. — Надеялся всё же сбить мужиков на Дон али куда на юг. Потому и старался, говорил много. — Побьют вас как пить дать, в яму посадят. Всё же разговоры опасные по нынешним временам с вами вели, а не дай бог вы кому обскажете. — Покрутил головой. — На Москве с этим строго.
Мужики стояли молча. Хоронились от ветра. Сутулили плечи. Но всё же не согласились идти на юг: забоялись. Игнатий сказал:
— В деревню пойду. Пущай что уж будет, то будет…
Скрыл, что в портяночке у него сохранился романовский рубль. Пяткой чувствовал рублик, кожу он ему жёг. Надежду подавал. Впервые такое сокровище оказалось у мужика. Лаптем притопнул, словно убедиться хотел, на месте ли денежка. В лице изменился — показалось, что лапоть пуст. В другой раз притопнул, понял — на месте. И теплее вроде бы даже стало мужику.
— В деревню, — повторил, — пойду.
Степан решил по-другому:
— Прибьюсь к какому ни есть поместью. Я бобыль…
Но из Москвы уйти оба согласились. Даже попросили Ивана: выведи, мол, ради господа, выведи, нас без тебя точно забьют. Вспомнили чернявого из подвалов Семёна Никитича. С ухарем таким не хотелось встретиться в другой раз. «Ладно, — подумал Иван, — пойдём. Оно шаг, говорят, только и сделать надо, а там дорожка сама под ноги ляжет». И пошли мужики.
Как обойти заставы, знал Иван. В жизни по разным тропочкам бегал. Оврагами, лесом, по брюхо в снегу, но вывел мужиков из Москвы. И вот сейчас стояли на дороге, думали. Торопиться было некуда. Разбойнички ли, калики ли перехожие — не поймёшь. А дорога наезжена, блестит санными следочками, но вот в какую сторону податься — неведомо. На перепутье стояли мужики. Камня только на дороге не видно с надписью: «Влево пойдёшь — беду наживёшь, вправо пойдёшь — ещё горше попадёшь, прямо пойдёшь…» Э-э-э, да что там! Сумрачна впереди была дорога. Может, и проглядывало где солнышко, но не для бродяг.
В лесу, далеко на дороге, забренькал колокольчик. Иван насторожился. Шапку сдвинул с уха, прислушался.
— Айда, — сказал, — мужики, айда!
И, проваливаясь по пояс в глубокий снег, полез в кусты. Мужики, суетясь, кинулись следом. Упали в орешник.
А колокольчик всё ближе, ближе, и вот уже из-за поворота показались первые сани. Головастая лошадёнка, под дугой колоколец. За ней вторая, третья — и потянулся мимо мужиков длиннющий обоз. Возчики — один на пять-шесть саней, — спрятав лица от мороза в воротники тулупов, сидели мешками. Кони шли не бойко. Сани нагружены вполсилы. Да по такой дороге кто будет трудить лошадей — дурак только навалит с верхом.
Иван из-за кустов шарил глазами по саням: выглядывал, нет ли стрельцов с обозом. Но нет, обоз вели мужики-лапотники.
Иван поворотился к своим. Лицо у него загорелось: как будто бы и не он вовсе стоял на дороге, корчась от стылой непогоди.
— Ну, — спросил, жарко дыша, — со мной?
Мужики, отводя глаза, угнули головы.
— Пожалеете, мужики, — наседал Иван, — погуляли бы, ну же, ну… — Изо рта у него бился клубом пар. Вишь как разгорячился человек. Горел весь.
Но мужики молчали.
— Эх вы, — выдохнул Иван, — поленья сырые! Ну да ладно. Доведётся — увидимся.
Чуть приподнялся, ловко перевалил через кусты и, проворно двигая лопатками под армяком, пополз к дороге.