Юрий Драздов – Некромант в белом халате. Арка 2. (страница 11)
Сейчас это не имело значения. Никакого. Мои пациенты — если их можно так назвать — видели не врача. Они видели ходячего мертвеца с серовато-жёлтой кожей, разными зрачками и когтем, вживлённым в левую руку. Мой внешний вид не внушал доверия. Он внушал ужас. И единственное, что заставляло их оставаться рядом, — это не моё лицо, а мои действия. Моя способность резать, шить, вправлять кости и останавливать кровотечения. Моя функция.
Но сегодня я смотрел на своё лицо не из vanity. Я оценивал операционное поле.
Правый глаз — мой собственный, человеческий, карий, с нормальным зрачком, который сужался и расширялся в зависимости от освещения. Левый — расширенный почти на всю радужку, результат какого-то сбоя в вегетативной регуляции после смерти. Анизокория, которая при жизни была симптомом тяжёлого поражения мозга, а теперь стала просто частью моего облика. И чуть выше левого виска, прямо под линией волос, — место, которое я наметил для нового импланта. Там, под кожей и мышцами, проходила височная ветвь лицевого нерва и поверхностная височная артерия. Там было достаточно места для небольшого органа, размером с грецкий орех. Там я собирался вживить глаз.
Не вместо своего. В дополнение к своему.
— Вы уверены? — раздался голос за моей спиной.
Я обернулся. Лера стояла в дверях медицинского отсека, опираясь на костыль — скорее по привычке, чем по необходимости. Её нога зажила достаточно, чтобы ходить без опоры, но она всё ещё берегла повреждённую конечность. В руках она держала герметичный контейнер с имплантом — тем самым, который мы извлекли из туши летающего лёгкого три дня назад, во время зачистки «Органного зала».
— Уверен, — ответил я. — Мы это уже обсуждали.
— Обсуждать и сделать — разные вещи. — Она прошла в отсек и поставила контейнер на инструментальный столик. Её движения были точными, выверенными — годы работы в хирургическом отделении не прошли даром. — Вы собираетесь оперировать собственный глаз. Вернее, не глаз, а... что это вообще такое?
— Система называет это «глазом патологоанатома», — сказал я, открывая контейнер. Внутри, в стерильном физрастворе, плавал небольшой орган — мутная, опалесцирующая сфера диаметром около двух сантиметров, от которой отходил пучок тонких нервных волокон, похожих на щупальца медузы. Орган был холодным на ощупь — я чувствовал это даже через латекс перчаток, — но не мёртвым. Бактерии чумы, кишащие в его тканях, поддерживали минимальный метаболизм, не давая ему разложиться. — У летающих лёгких не было глаз в обычном понимании. Они ориентировались по запаху и по... чему-то ещё. Какому-то биологическому радару, который позволял им видеть некротические ткани даже в полной темноте. Этот орган — часть их сенсорной системы.
— И вы хотите подключить его к своему зрительному нерву?
— Да.
Лера замолчала. Я видел, как она пытается переварить эту информацию с точки зрения нормальной медицины. Подключить чужеродный орган к зрительному нерву — это была операция, которая даже в лучших офтальмологических клиниках мира считалась бы экспериментальной. А здесь, в подземном бункере, с инструментами, которым место в музее, и хирургом, который технически мёртв...
— Хорошо, — сказала она наконец. — Я буду ассистировать.
— Я рассчитывал на это.
---
За последние часы, прошедшие после инцидента в реакторном зале, я много думал о природе восприятия. О том, как мы видим мир. О том, как наше зрение определяет нашу реальность.
Человеческий глаз — удивительный инструмент. Он различает миллионы оттенков цвета, адаптируется к яркому свету и почти полной темноте, фокусируется на близких и далёких объектах за долю секунды. Но у него есть ограничения. Он видит только узкий спектр электромагнитных волн — то, что мы называем «видимым светом». Он не видит тепла, не видит радиации, не видит бактерий. Он не видит того, что скрыто под поверхностью.
Моё некромантическое восприятие — «Аускультация смерти», как называла его Система, — частично компенсировало эти ограничения. Я слышал сердцебиения на расстоянии. Чувствовал пульсацию некротических тканей. Различал запахи, которые были недоступны живому обонянию. Но и у этого восприятия были слепые зоны. Существа в латентной фазе, замаскировавшиеся под неживую материю, не имели сердцебиения. Их ткани не пульсировали. Их запах сливался с общим запахом разложения. Они были невидимы для меня — до тех пор, пока не атаковали.
Именно это произошло сегодня утром в реакторном зале.
Я прокручивал этот момент в голове снова и снова, анализируя каждую деталь. Пульс зарычал за несколько секунд до атаки — его животное чутьё уловило то, чего не уловил я. Санитар сдвинулся с места, повинуясь какой-то автономной моторной памяти, которую он приобрёл за дни существования. Но я — я стоял и смотрел на пустую стену, ожидая, что Система предупредит меня об опасности. А она молчала. Потому что её датчики, настроенные на биологическую активность, не зафиксировали ничего.
Гемоглобиновый сгусток, затаившийся в микротрещине, был в латентной фазе. Его метаболизм замедлился почти до нуля, сердцебиение исчезло, температура сравнялась с температурой окружающего бетона. Он был неотличим от мёртвой материи — до того момента, как перешёл в активную фазу за долю секунды до атаки. Если бы не Санитар, принявший струю гноя на хитиновую пластину, эта атака могла бы стать для меня последней. Или для Пульса. Или для Майи, которая могла оказаться рядом.
Я не мог этого допустить. Я должен был видеть то, что скрыто. Должен был видеть патологию в её латентной форме, до того как она станет угрозой.
Для этого мне нужен был глаз патологоанатома.
---
— Инструменты готовы, — сказала Лера, разложив последний скальпель на стерильной салфетке. — Я проверила всё дважды. Скальпели, зажимы, иглы, кетгут, физраствор. Лидокаин — две ампулы. Этого должно хватить.
— Хватит, — подтвердил я, садясь на операционный стул. Это был не стол — оперировать глаз, лёжа на столе, было бы невозможно. Мне нужно было сидеть вертикально, глядя в зеркало, и контролировать каждое движение в отражении. — Давайте начнём.
Лера кивнула и заняла своё место справа от меня — стандартная позиция ассистента при операциях на глазах. Она надела перчатки, маску, защитные очки. Я последовал её примеру — вернее, попытался. Перчатки на левую руку, где под кожей прятался коготь, надевались с трудом. Лезвие, даже втянутое, создавало неровность, которая мешала латексу плотно прилегать к коже. Пришлось использовать хирургический пластырь, чтобы зафиксировать перчатку на запястье.
— Готовы? — спросила Лера.
— Готов.
Я взял шприц с лидокаином и ввёл анестетик в область левого виска. Игла вошла в ткани с характерным сопротивлением — моя кожа была дряблой, неэластичной, и прокалывалась хуже, чем у живого человека. Боль была далёкой, приглушённой — моя мёртвая нервная система передавала только эхо ощущений. Но этого эха было достаточно, чтобы я понимал, что происходит. Я медленно ввёл препарат, чувствуя, как онемение распространяется по виску и скуловой кости. Через несколько минут вся левая половина лица онемела.
— Достаточно, — сказал я. — Теперь имплант.
Лера подала мне герметичный контейнер. Я извлёк из него «глаз патологоанатома» и осмотрел его при ярком свете операционной лампы. Орган был странным. Не похожим ни на что, что я видел за годы работы в хирургии. Его поверхность была покрыта микроскопическими включениями, которые слабо мерцали, словно в толще тканей шла какая-то химическая реакция. Нервные волокна, отходящие от задней поверхности, были длинными и тонкими, почти как паутина, и на концах их виднелись утолщения — ганглии, способные, по идее, подключаться к нервной системе нового хозяина.
— Выглядит... инопланетно, — тихо сказала Лера.
— Выглядит как ресурс, — ответил я. — Скальпель.
Я взял инструмент и поднёс его к своему виску. В зеркале передо мной отражалось моё лицо — бледное, осунувшееся, с разными зрачками. Я смотрел в эти глаза и не чувствовал ничего, кроме холодной, клинической сосредоточенности. Я делал это сотни раз. Тысячи. Разрез на виске — стандартный доступ при операциях на височной доле мозга. Я знал здесь каждый нерв, каждый сосуд, каждую мышцу.
Скальпель коснулся кожи. Лезвие было острым, как бритва, — я лично точил его час назад. Оно рассекло эпидермис, дерму, подкожную клетчатку с минимальным сопротивлением. Кровотечение было слабым — ихор, заменявший мне кровь, двигался слишком медленно, чтобы вытекать из мелких сосудов. Я развёл края раны зажимами и продолжил, слой за слоем углубляясь в собственную плоть.
— Салфетку, — сказал я.
Лера промокнула рану стерильной салфеткой. Её движения были точными, но я чувствовал, как она напряжена. Её сердцебиение — восемьдесят ударов в минуту, чаще, чем в покое, — отдавалось в моём сознании ровным, но тревожным ритмом. Она боялась. Но не за себя — за меня.
— Мышцу, — сказал я. — Височную. Развожу.
Я раздвинул волокна височной мышцы, обнажая кость. Здесь, прямо под костью, проходил зрительный нерв — тот самый, что соединял мой левый глаз с мозгом. Точнее, то, что от него осталось после смерти. Нерв, конечно, был мёртв, как и весь я. Но он всё ещё проводил сигналы — не биоэлектрические, а некротические, передаваемые через субстрат, который заменял мне кровь. Если я хотел подключить новый имплант, мне нужно было найти этот нерв и соединить его с нервными волокнами «глаза патологоанатома».