Юрий Домбровский – Том 3. Рассказы разных лет; Новеллы о Шекспире; Приложение (страница 54)
Кроме того, существует еще одно обстоятельство. «Надо ясно представить, — пишет С. Рейсер, — что современный читатель Добролюбова не знал. Ни разу при его жизни его именем не была подписана ни одна из появившихся в печати работ... Мало кто знал, что полтора десятка псевдонимов прикрывает одно лицо». (Псевдонимов было даже значительно больше — так, Масанов[4] их насчитывает 25.) Здесь, конечно, дело не только в чисто практических соображениях, которые могли быть у редакции «Современника», но и в самом характере Добролюбова. Он болезненно ненавидел всякую публичность, и личный мир его был наглухо захлопнут для всех (вот почему еще совершенно бесценен для нас его дневник, неожиданно столь искренний и беспощадный к себе. «Я не знаю в литературе дневников ни одного столь откровенного», — написал при его публикации в 1909 году С. А. Венгеров). Добролюбов не располагал к расспросам, в этом отношении почти комически звучит такое признание Чернышевского: «Добролюбова я любил как сына. Но что делает Добролюбов, кроме того, что он пишет, я не знал. Пока... разного рода поручения не оказались слившимися в одно поручение: «Вот там-то живет такая девушка» и т. д. в этом вкусе. Я разинул рот. Ничего подобного в жизни Добролюбова я не предполагал». Ну, положим, таков Чернышевский. Но вот человек совсем другого темперамента — эмоциональный, горячий, впечатлительный. «Я сейчас был у Добролюбова, — корил Чернышевского Некрасов, — я не воображал, как он живет. Так жить нельзя. Положим, вы сами не умеете ни за что взяться, но хоть сказали бы вы мне». Таковы были отношения Добролюбова с наиболее близкими ему людьми, так что же говорить о других? О родственниках, с которыми он не был близок, о знакомых, которых он не любил, о друзьях, с которыми он раздружился. Читаешь их воспоминания, любовно собранные в толстый том, и видишь, что ничего эти люди в интимном Добролюбове так и не поняли. Цельного образа не складывается. И не потому, что эти воспоминания противоречивы и очень уж недостаточны (это-то само собой), а просто потому, что никто из окружающих так и не смог проникнуть в эту душу.
Остается еще примерно до шестисот печатных листов прозы и стихов. Но ведь это бесценный материал только для исследователя, а никак не для писателя. Из собрания сочинений никакого романа никогда не выкроишь, хотя оно и необходимый фон, на котором все происходит, причина того, что я обращаюсь именно к этому, а не к другому образу. Словом, оно конечная цель моего произведения, его тональность и характер, но ни в коем случае не сама художественная ткань.
Так как же тогда писать про этого человека? И вообще выполнима ли эта задача? Мне кажется, что писать можно. Надо только взять Добролюбова не самого по себе, а как один из великих характеров эпохи. Ведь при всей неясности и пунктирности добролюбовской биографии, ни в коем случае нельзя сказать, что его личность была неясна, расплывчата или противоречива. Это цельный характер, у него ясная и четкая типология — короче, это типичный шестидесятник, и тут слова «великий революционный демократ» являются очень точным определением. Добролюбов мог существовать только в тесном соприкосновении с эпохой, вне революционного движения 60-х годов и даже более узко — вне круга «Современника» его вообще представить невозможно. Просто тогда жил бы и сотрудничал в журналах молодой талантливый филолог Н. Добролюбов; ни в коем случае не (господин) Лайбов или Л-ов, произведения которого будоражили всю молодую Россию. Если посмотреть на писательскую задачу с этой стороны, то литературное наследство Добролюбова, не переставая быть памятником эпохи, обретет характер «человеческого документа», т. е. превратится в отпечаток личности и характера. А с таким документом, конечно, писателю уже есть что делать.
Итак, исходя из всего сказанного, я предложил бы редакции не просто роман, а роман-поиск. Я построил бы его так: герой открывается перед исследователем постепенно. Я даже думаю, что исследователей в романе должно быть двое — ученый старой школы, роющийся в книгохранилищах и извлекающий из архивной пыли все новые и новые документы, и его ученик, молодой историк нашей формации. Этот умеет не только найти и сопоставить документы с уже известными, но и заставить их заговорить или заспорить друг с другом. А так как речь пойдет не столько о явной, сколько о тайной жизни героя, о его подпольной деятельности, то поиски ученого будут связаны со своеобразным расследованием, с допросами давно умерших, с разработками разных версий, с выяснением психологических возможностей. Исследователь сам пишет, и у него получается целое повествование, не всегда и не по всем пунктам научно доказанное, но всегда вероятное и художественно убедительное. В некоторых случаях, перебирая разные версии, исследователь представляет читателю два или три варианта событий и подсказывает наиболее возможный.
Таким образом, получается довольно широкая картина эпохи и людей, ее населяющих.
...Когда творец создал Адама, все духи Земли склонились перед ним, кроме Демона Иблиса, созданного из чистого огня.
А была она стельная и молока давала много, хватало не только на всю их семью (а всех Добролюбовых было, не считая работницы, няньки и дворника, десять душ), но еще и оставалось на продажу жильцам. Заплатили за эту корову на базаре сорок рублей ассигнациями (тринадцать с полтиной серебром). То, что этакая корова внезапно так глупо пропала, было, конечно, большой утратой, но в конце концов не несчастьем же. И вот однако же даже тогда, когда Николай стал критиком Н. Лайбовым (это его первый псевдоним, а всего их было 37) и номера «Современника» с его статьями рвали из рук, — изо всех дней своей юности он чаще и больше всего вспоминал именно вот этот.
Об нем он и сейчас рассказывал своей собеседнице.
Она сидела рядом на стуле, он лежал на диване и говорил. Доктор разрешил ему сегодня встать, пройти по комнатам и посидеть у открытого окна. В Петербурге стояли сухие, очень ясные августовские дни. Чахоточные в эти дни, даже и столь же безнадежные, как он, оживают и чувствуют себя почти здоровыми. «Ему уже ничто не может повредить», — сказал доктор в соседней комнате Некрасову, и тот отошел и закусил губу — человек он был жесткий, малочувствительный и к слезам не склонный. А та, что сидела над умирающим критиком Лайбовым, та и не могла плакать. Она сидела, потупив голову, вышивала что-то мелкое голубым бисером и слушала. Говорил Добролюбов медленно, вдумываясь в каждое слово. И трудно было понять, отчего иногда что-то в нем содрогалось — от болезни или воспоминаний. Итак, стоял тогда канун нового 1862 года (значит, это случилось 9 лет тому назад, поняла она). Он уже совсем собрался идти к Лаврскому и даже надел шинель, как вдруг в комнату вошла матушка и сказала:
— Сбежала со двора Буренка! — лицо у нее словно улыбалось, а глаза были красные, с воспаленными подглазьями.
Он скинул шинель. Надо было что-то сейчас же делать. Он был старшим: через несколько дней ему должно исполниться 16 лет. На нем после отца лежал ответ за дом. Таков был неписаный закон семьи, и он его принимал и выполнял свято, — но что же можно сейчас сделать? Виновата раззява работница Аксинья — позабыла закрыть хлев, а дворник тоже не запер ворота, вот корова и ушла. А когда скотина уходит на Новый год — это всегда очень, очень нехорошая примета, и отец (несмотря на свой священнический сан, был он суеверен), конечно, очень будет расстроен. Это Николай сразу понял.
Ходили, искали, кликали. Она не отзывалась. Соседи и жильцы тоже ничего не знали. Значит, уже и не придет. Он сидел и думал об этом, как вдруг вошел отец. Он все еще был в рясе, значит, пришел из собора.
— Пропала корова, дети будут без молока, — объявил отец.
— Я знаю, папаша, — ответил он покорно и виновато.
Отец сел против него, постукал пальцем по столу и печально, хотя и безгневно сказал:
— Да, ты знаешь и ничего не делаешь. Ты искал ее?
— Весь дом искал, — ответил он.
— А ты нет. В этом и все дело.
Отец вздохнул и как бы в каком-то тяжелом раздумье покачал головой.
— Ты что, я вижу, уже собрался куда-то?
— Да нет, я просто... — и больше у него ничего не нашлось. Перед отцом он всегда робел. А тот все сидел, все постукивал и постукивал пальцами по столу и говорил:
— ...а что это значит? Сбежала корова — это значит, что семья останется без молока, раз; пропадут сорок рублей, два; да еще сорок придется потратить на новую, три; итого восемьдесят рублей. Великие деньги! Где их взять? От жильцов чистого дохода остается в год сто тридцать рублей, остальное уходит на выплату процентов в строительную контору. Дом-то все еще не наш, но ты и об этом не думаешь.
Надо было молчать. Только молчать. Сидеть, опустив голову, и молчать. Ничем не выдать, сколь мучительны и бесполезны подобные отцовские поучения. Ведь отец просто изливал на сыне свое настроение — у него опять не сладилось что-то на службе. Утром он получил замечание от преосвященного Иеремии и пришел домой сердитый и расстроенный. Было бы, конечно, что и возразить епископу, но до этого Александр Иванович не доходил никогда. Всю горечь, весь оцет и желчь он уносил с собой и выплескивал дома на жену и сына. А потом гремел с церковного амвона. Все знали, что Александр Иванович — настоятель Верхоприходской церкви — гневлив и запальчив. А во гневе несдержан и велеречив. Проповеди в часы гнева он читал громовые. От них обмирал весь приход — так что благодарность от духовного начальства «за особые труды и тщание в сочинении проповедей» он получал не зазря.