реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Домбровский – Том 3. Рассказы разных лет; Новеллы о Шекспире; Приложение (страница 48)

18

— Ну, — сказал Шекспир, — разве можно так унывать?

Эссекс резко махнул рукой.

— Нет. Все равно, — сказал он, — мне все равно не жить среди этой веселой сволочи... Если уж Пембрук залез во дворец, мне пора уходить... Вот я все время твержу один ваш сонет, хоть он и написан не для меня, а для него... — И он прочел громко и отчетливо:

Зову я смерть. Мне видеть невтерпеж Достоинство просящим подаянье, Над простотой глумящуюся ложь, Ничтожество в роскошном одеянье, И совершенству ложный приговор, И девственность, поруганную грубо, И произвольной почести позор, И мощь в плену у немощи беззубой, И прямоту, что глупостью слывет, И глупость в маске мудреца-пророка, И вдохновения зажатый рот, И добродетель в рабстве у порока, Все мерзостно, что вижу я вокруг...

Дверь быстро отворилась и, взметывая ковры, вошел Ретленд.

— Комиссар от королевы, — сказал он, — вам нужно сейчас спуститься... я сам расплачусь с мистером Шекспиром.

Эссекс кивнул головой и пошел было из комнаты, но потом вдруг вернулся, подошел к Шекспиру и положил ему на плечи обе руки.

— Прощайте, — сказал он очень сердечно, — иду! Слышите, как они орут! Этак они, пожалуй, с перепугу выбросят всех из окон. До того растерялись, что готовы хоть сейчас пойти на штурм. Но вот что я хотел сказать: когда вы напишете, наконец, свою датскую хронику... — Он вдруг приостановился, вспоминая.

— Что? — спросил Шекспир, подступая к нему.

Ретленд стоял между ними и тянул за руку Эссекса.

— Одну минуточку, — сказал Эссекс. — Да... так что же я хотел сказать? — Он опустил голову и добросовестно подумал. — Что я хотел сказать такое? Датская хроника?.. Да нет, при чем она тут?.. Ах, вот что, пожалуй... Когда вы... — Снизу снова раздались крики, громкие, несогласованные, яростные.

— Слышите? — тревожным шепотом крикнул Ретленд.

— Ну, ну, говорите! — сказал Шекспир почти умоляюще. — Что же?

Эссекс посмотрел ему прямо в лицо.

— Нет, забыл! — сказал он кротко и твердо. — Совсем забыл! Хотел что-то и не помню. Ну, идите, идите. Теперь со мной быть опасно. Ретленд расплатится, а Лей проводит вас через двор, так, чтобы никто не видел. Идемте, Ретленд.

И он быстро вышел.

После Шекспир стоял на каменных плитах двора и думал:

«Значит, так: в театре пойдет возобновленный «Ричард II». Он сейчас же пойдет в театр, скажет, что получил все деньги и «Ромео» надо снять. Потом он вернется домой и будет ждать, что произойдет. Сядет писать «Гамлета». Ну а что же будет, когда он окончит его?»

Он обернулся и посмотрел на окна замка. Хлопнули тяжелые литые ставни, окна растворились совсем настежь и снова со звоном захлопнулись. На мгновение стал виден испуганный королевский посланник и группа людей, которая, крича, теснила его к окну. Потом кто-то крикнул громко и повелительно: «Стойте!» — и сразу стало так тихо, что Шекспир услышал свое резкое и жесткое дыхание. Прямой и стройный Эссекс стоял в нише окна, как в картинной раме. Посланник королевы склонился перед ним и что-то говорил.

«Пожалуй, я никогда не допишу «Гамлета», — обостренно думал Шекспир, смотря на Эссекса, — но «Ричарда III» я должен поставить. Ну а что же потом?»

Приложение

«Ретлендбэконсоутгемптоншекспир»

Интерес к биографическому жанру в художественной литературе возник в нашей критике сравнительно недавно. Впрочем, и самый-то жанр этот определился не особенно давно. Серия научно-популярных биографий «Жизнь замечательных людей» существует только сорок с лишним лет, а библиотека биографических романов «Пламенные революционеры», хотя и насчитывает около сотни довольно-таки толстых томов, выходит совсем недавно.

И вот что мне пришло на память: когда-то, очень-очень давно, был у нас на Литературных курсах вечер Ю. Тынянова, обсуждали, спорили, спрашивали. На чьи-то дотошные вопросы о ремесле и искусстве исторического романиста он ответил, что всех этих писателей можно, грубо говоря, разделить на две категории: одни штудируют по документам канву жизни такого-то и такого-то исторического лица, другие же выискивают прочерки в его биографии и заполняют их чем хотят.

— Так вот, — сказал Тынянов, — я не принадлежу ни к той, ни к другой категории.

— Но ведь документы существуют, и с ними надо считаться, — сказали ему.

— Документы — дело хитрое, — ответил он, — их тоже надо уметь спрашивать. У каждого документа свой голос.

Разумеется, пересказывая этот разговор через полвека, я могу передать только самую суть высказывания Тынянова. Однако лет десять спустя я набрел в сборнике «Как мы пишем» на такую его мысль:

— Я начинаю там, где кончается документ.

Это было очень важное для меня высказывание; я понял: документ — это то, с чего следует начинать рассказ, но в самое повествование он может и не входить. Подлинное творчество лежит уже за ним. И как актер не в силах играть текст, если ему не ясен подтекст, так и документ ничего не откроет писателю или историку, пока не будет понято, что кроется за его строками и отражением игры каких сил он является. Зато изобразительная сила у правильно прочитанного и истолкованного документа — будь это полицейский рапорт, любовное письмо или портрет — огромная. Его подлинность, синхронность, его форма (ведь это — дошедший до нас осколок времени), четкость, неподкупность и независимость, то есть свобода от всех последующих напластований и истолкований, придают ему ту единственную достоверность, которой настоящий художник пренебречь не вправе. Только надо видеть, что лежит за ним.

И тут мне вспомнилась совсем другая история.

В первые послевоенные годы мне довелось в Алма-Ате познакомиться с замечательным ленинградским художником И. Иткиндом. Жил он тогда бедно, нигде не служил, время было напряженное, трудное, и очень мало кто интересовался странными скульптурами старого художника. Я тогда работал в республиканском Театре драмы, и вот мне и худруку театра Я. С. Штейну пришла благая мысль достать Иткинду государственный заказ: пусть он вылепит бюст Шекспира, а иллюстративные материалы для этого добуду я.

Когда Иткинд пришел ко мне, я разложил их перед ним. Всего набралось столько, что не хватило стола и кровати, и мы переползли на пол. Я показал Иткинду памятники Шекспиру, его бюсты, его предполагаемые портреты, картины из его жизни. Великолепное издание Брокгауза и Эфрона, одно из лучших в мире, дает этот материал в предостаточном количестве. С какой жадностью накинулся Иткинд на все это! Как бережно он брал в руки гравюру, книгу, эстамп; нахмурившись, долго держал в руках снимок с какого-нибудь памятника, смотрел, думал, соображал и тихо откладывал в сторону. И остановился на самом непритязательном и неэффектном — на известном гравированном портрете из так называемого издания «ин фолио» 1623 года.

Надо сказать, что других совершенно достоверных изображений Шекспира нет вообще[2]. Силой документа обладает только эта непосредственная, даже примитивная гравюра, появившаяся через семь лет после смерти Шекспира. Но не то смертельная болезнь, не то равнодушные руки гравера — что-то смогло вытравить с лица не только гений, но и всякое подобие мысли. Пустые глаза, неживые длинные волосы, плоское восковое лицо манекена с нестираемой печатью ординарности, чахлые, как будто присаженные, кустики бороды и усов — вот что такое это изображение. Недаром же скептики в течение очень долгого времени считали его маской.

И все-таки Иткинд остановился на этом бедном и простом человеке, а не на тех бронзовых и мраморных красавчиках, которых я разложил перед ним. На них он и глядеть долго не стал — так, взял в руки, повертел и положил обратно. А эту плохую гравюру он рассматривал кропотливо, внимательно, с каким-то непонятным мне сочувствием и пониманием. Потом решительно отложил ее: «Вот эту, остальное возьмите».

Тут я сказал, что не стоило бы так, с ходу, отвергать и те: они созданы крупными мастерами и уже стали как бы портретной нормой, — короче, это тот самый Шекспир, к которому мы привыкли, ведь для нас он — благополучный, выхоленный мужчина с великолепной бородкой в пышном стоячем воротнике, — так вот, стоит ли зрителям преподносить другого Шекспира — бледного, одутловатого, с неуверенным взглядом? Этак ведь можно дойти и до толстощекого, румяного, лысеющего бюргера с церковного надгробья. У того бюста тоже высокая степень достоверности, он, очевидно, поставлен сразу же после смерти поэта.

— Я и этот бюст отложил тоже, — сказал Иткинд, — я их оба возьму.

Мне живо представилось, что из всего этого может получиться, но спорить я не стал. В глубине души я как-то сразу согласился с Иткиндом. Меня только поразило, каким образом, каким провидением, глазом и чутьем художника он из кипы этого материала, где были самые разные Шекспиры, молодые и пожилые, задумчивые и веселые, похожие на Гамлета и похожие на Фауста, поэты и философы, графы и мушкетеры, любовники и браконьеры, — как из этой разномастной толпы людей с разными характерами и судьбами он выбрал только одного — настоящего? Какое великое чувство достоверности руководит им сейчас? Да, но этот-то, настоящий, выглядит толстым, пожилым, самодовольным, глубоко равнодушным ко всему человеком. Мог ли Шекспир быть таким? Я спросил об этом Иткинда. Он уже закрыл свою папку и собрался уходить.