реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Давыдов – Жемчужины Филда (страница 8)

18px

Вторым отправился туда же дядюшка Ефим. В статейном списке — Ефим Матвеев сын Матвеев. Экономический крестьянин на службе родине себя не экономил. В полку Кексгольмском, штык наперевес, прошел Европой, взял Париж, за что имел медаль, и в штрафах не был, за что имел шеврон-нашивку на левом рукаве. Но, воротяся в отечество, проштрафился, и это было следствием освобождения Европы. Майору-извергу Ефим Матвеев дал по соплям и эполет содрал с плеча. Согласно артикулу — лишенье живота. Однако и в ту пору не обходили уваженьем ветеранов. Уважили бессрочным сроком. Медаль он потерял, в архипелагах нечего терять, и дядюшка Ефим подался вслед за Николой Артамоновым.

За ними юрил и некий Авделай. Нет, нет, отнюдь не «некий», а Бурлаков: в прошедшем, в прошлом камер-лакей, он знал, что царь с царицей в нужник идут пешком. Был Авделай презренным вором. В Зимнем государевом дворце похитил Бурлаков икону в золоченой раме. Иконоборца отстегали розгами. И не келейно, а при всем честном народе: как сказано в бумаге, «в собрании всех работников придворных». Позора Авделай не снес и там же, в Зимнем, у генерал-майора Шталя слямзил кошелек. За икону — розги, за кошелек — Архипелаг. Срок дали не так уж чтобы очень, по-нашему, пустяк, всего-то навсего три года. Подлец, однако, сей тяжести не снес и в нужном месте наклал на «Уложение о наказании».

Все трое и ушли. Ушли, как нынче говорят, с концами. Да вот вопрос, а каковы концы?

В Свеаборге погоды поздней осени — нет, не Ташкент, секут холодные дожди, залив колышет черным салом, а молодые льдины белеют злобно. И посему понятно, Комендант имеет счастье заверить государя, что все мерзавцы благополучно утонули.

Кобылин так не думал. Им финны пособили. Наверно, он не ошибался. Тому примеры были; они отрадны, как залог народов дружбы.

Ну а Вильгельм? На ум из Пушкина: «Мы берегов достичь успели и в лес ушли…» И призадумался, казалось бы, без связи с беглецами.

ДОСТИГЛИ берега, а леса не было — была долина яркая.

Река звалась Агавой. Она текла в Евфрат, а может, соединялась с каналом Арахту иль Мардук: зеленая долина и бело-желтый Вавилон неподалеку друг от друга.

Светало. Чередою облака, подобные верблюдам, жевали медленно последнюю звезду. А первые верблюды, груженные поклажей, тянулись к берегу Агавы. Не отставали и ослы… Тут надо бы отметить, что это ж азиатские ослы. Они и ростом высоки, и видом благородны, в ходу легки, в побежке борзы — смотри об этом у Иова, чтоб разминуться с ослино-европейским представленьем об ослах… А верблюды — тут нота бене — вода! Путникам в пустынях случалось изнуриться донельзя жаждой, а колодец, осененный пальмой, мертв. Закалывай верблюда — в желудке, как в бурдюке, вода, она не знает порчи и никогда не пахнет дурно. А бычьи мехи так огромны и дважды прохвачены прекрепким швом. Вместимостью они… что за мера — «бат»? Ты загляни-ка в книгу Исайи, там что-то есть об этом… В долине между тем хлопочет множество евреев. И лейтмотивом твердый звук. Ритм прекрасен, он пахнет потом — мистерия приготовления хлебов, ручные жернова. Да будет так из века в век. Исполнись наяву пророчество Иеремии: «И прекращу у них стук жерновов» — солнце почернеет чернее этой аспидной доски, крошащей мел… К долине все идут, идут, тут соберется тысяч пятьдесят; примерно столько, и это только авангард, предводитель Зоровавель, он уже немолод. А тот, что в черных локонах, тот юноша еврей, который истину царю персидскому с улыбкой прославлял, юный Зоровавель уже написан.

ОН в Петербурге, на Фурштадтской. Там квартиру нанял Пушкин. Кюхлину поэму хотелось бы отдать типографу. Желание естественное — мой брат родной по музам, по судьбам. Но Бенкендорф ответил естественным отказом: генерал — храбрец без фальши, но царь наш — не персидский царь.

И юноша еврей остался на Фурштадтской. А молодой Алешка запьянствовал: стервец был рад отъезду барина в Первопрестольную.

В Москве не гость, не жалует гостиниц, хоть нумер взял недели на две в «Англии». То ль дело гостеванье у Пречистенских ворот; у пухлощекого Нащокина набросить красный архалук да и усесться по-турецки на диван турецкий. Все по душе, все славно у старого и доброго приятеля. Уж так ли все?

Челядинцев у Павла Воиновича всегда избыток. Да вот и новички в комплекте этих объедал. Какой-то лицедей, второй любовник, разбит параличом, как тульский заседатель, беднягу жаль. Но другой… Фу-у, монах засаленный, жидовский перекрест в веригах. Напропалую врет он про монашек московских иль рожи корчит и картавит, изображая синагогу. Как тут не вспомнишь Грибоедова и Кюхлю: им претили даже легкие насмешки над обрядами, над верою других племен. А выкрест-неофит старается вовсю. Как можно воздухом дышать, коль рядом такая сволочь? Иов, ты ли далекий пращур выродка?.. «О ты, что в горести…» — у Ломоносова была ведь ода, выбранная из Иова… Всему своя пора: вослед Радищеву — воспой свободу, а Ломоносову вослед возьми сюжет библейский.

ЕМУ ж вослед был послан секретный рапорт: так, мол, и так, состоящий под надзором полиции отставной чиновник 10-го классу Александр Пушкин выехал в С.-Петербург, ничего за ним предосудительного не замечено.

Ну, олухи царя земного! Ничего? Где ж ваши перлюстраторы? Киреевский писал Языкову-поэту: «Он учится по-еврейски, с намерением переводить Иова». Кто это пишет? Славянофил! Заметьте, други, какой спокойный тон! Ничего предосудительного? А эдакое сочиненье в честь Юдифи — «Когда владыка ассирийский…»

Высок смиреньем терпеливым И крепок верой в Бога сил, Перед сатрапом горделивым Израиль выи не склонил…

— Что делать нам, читатель милай?

— Описка! Вовсе не Израиль.

— Автографы в сохранности, так везде. Хасидам, что ль, отдать?

— Ни в коем разе. В школах и не в школах объяснять, что Пушкин маху дал не без влиянья немчуры, писавшего об этом… как его… не выговоришь, вроде Бабель, а? Уж лучше бы, как наши лучшие писатели, боролся с пьянством.

— Боролся! И очень энергично. Вернувшись из Москвы, намылил шею пьянице Алешке и выгнал вон.

— Эх, все у нас не так, как надо! Алексия выгнал, жида оставил.

— И не оставил выдать в свет.

— Что-о-о?! Издал?

— Прости, издал.

— Ну, ни в какие ворота! Слыхали, Льва Толстого, женатого на Соне, всенародно объявили — кем? Ага, непатриотом. Прибавим Пушкина, тем паче брата звали Левой. Прибавим, баста. И право, жаль, что Государь не удавил на эшафоте немца Кюхеля, вот и дождались от него гуманитарной помощи.

— Что ж мне-то делать?

— Хоть застрелись! Блевать охота на мертвой зыби твоих пассажей.

И верно, лепи на лоб знак качества Вильгельма Кюхельбекера — см. ниже. Но коль ты имитатор-эпигон, прими его тональность, ритмы, сочетанья слов и архаизмы.

Иначе Зоровавель будет а ля Бабель.

КАК ТОЛЬКО Зоровавель обратился в текст на серой, словно стылая зола, бумаге, Вильгельм-бедняга обронил угрюмо: «Я робкий раб холодного искусства». Но Гутенберговой печатней в Петербурге юный Зоровавель был втиснут в шероховатые тисненья и денежки, как жид, нажил. На них купили книги для Михайлы Кюхельбекера, его товарищей, что в каторжном плену.

ПРОРОК ИЕРЕМИЯ, запахнувшись в грубый плащ верблюжьей шерсти, сидел на диком камне, едва пригретом солнцем. И молвил наперекор всей сути своих иеремид: будут домы, поля и виноградники. Он возвещал Любовь, которая сильнее всех пророчеств, превыше знания.

Да-да, все, все изгнанники вернутся по манию царя России. Так Кир, персидский царь, когда-то отпустил из Вавилона, из городов Халдеи всех пленных иудеев. Об этом возвращении поведал благочестивый Ездра — читай и перечитывай Ветхий Завет.

Но прежде ты, Кобылин, унеси горшок ночной и дай умыться. Нет, не так… И принеси воды в сосуде для омовения ланит и дланей от скверны каземата.

Унес, принес, наслеживая грязь, и одолжился табачком. Ах, Кобылин, и ты во узах, хоть Кир… Послушай: «Кто есть из вас, из всего народа Его, — да будет Бог его с ним — и пусть он идет в Иерусалим, что в Иудее…» Но стражник-цербер перебил, должно быть чуя приближенье унтера: «Нельзя, я в карауле при тебе, а басурманский царь — не разводящий».

И все же возвращенье начиналось.

Яркую долину, где светлая Агава, брат Миша по-корабельному назвал бы — пункт отшествия. Но вот что помни, это очень важно: плен длился семь десятилетий. Никто из здешнего Его народа не зрел воочию земли отцов. Все родились в плену. Прислушайся: Зоровавель — рожденный в Вавилоне. Кого же он возглавит? Читай Исайю: остаток возвратится. Остаток, да, но в нем — начало.

Сошлись с поклажей, с бурдюками, верблюдами, ослами, жернова уж смолкли, пора прощаться с Вавилоном — радость пополам с печалью. Да, плен, а все же не чужбина. Да, не земля праотцев, но земля отеческих могил. Пора уж в путь, а Зоровавеля все нет…

Не дрогнул ли? Путь долгий, тяжкий, разит дорога мертвечиной: околевшие верблюды; пируют ястребы, купая в крови и клюв, и когти, окрест разносится их мерзкий, влажный клекот. А в городе, что на холмах левобережия Евфрата, на ровных берегах каналов, в садах, подворьях, у барельефов, что страшней химер Парижского собора, на известковых плитах дороги к Храму всю ночь был вой и клацанье огромных песьих орд. Но вот умолкли, разбрелись, сокрылись: веет свет… Ты прав, Кобылин: «Прелестное небо!» Но ты, рожденный на берегу Тверцы, как и я, рожденный на берегах Невы, не знаем мы, что знал рожденный в Вавилоне. Каков он, этот свет?