Юрий Давыдов – Жемчужины Филда (страница 47)
Огромный деревянный крест не чудился ему парящим, не Голгофа здесь, а фамильное, семейное кладбище.
Сергею Григорьевичу, князю Волконскому, не надо напрягать память. Многие тюремные помещения призабыл, но темницу, четвертый нумер Алексеевского равелина не забудешь. Его, ветерана пятидесяти восьми сражений, кавалера георгиевского, Анны с алмазами и еще, и еще, его, командира дивизии, привезли в Зимний в январе двадцать шестого. Николай приблизился стремительно, задыхаясь от гнева, погрозил пальцем крупным, белым, как у старого каленого зека Кости Сидненкова, учившегося играть на баяне. Из дворца отправили в крепость. В равелинном коридоре, выстуженном крещенскими холодами, шаркали на каменных плитах сторожа, задубелые солдаты крепостного гарнизона; у них, у них была шаркающая походка, а не у римского прокуратора… В четвертом нумере Алексеевского равелина слышались куранты; из четвертого нумера ничего не слышалось. Жена написала Бенкендорфу, просила свидания; Александр Христофорович ответил сердечным соболезнованием, о свидании промолчал. Свиданию противились родственники, озабоченные здоровьем недавней роженицы. Вот и промолчал Бенкендорф. Но жена упросила государыню, государыня — государя… А потом, все в том же каземате… Он очень любил Алину, Аленьку, племянницу. Ее привел Бенкендорф. И глаза у Александра Христофоровича были говорящие. В последний раз виделись, говорящие глаза были. Не лубяные, не бесстыжие, прибавил Милий Алексеевич.
Сняв мягкую шляпу, в крылатке распахнутой, высокий старик, белобородый и седовласый, стоял у могилы Бенкендорфа. Место вечного упокоения выбрал Александр Христофорович загодя. «Dort oben, auf dem Berge…» — сказал он однажды: «Там наверху, на горе…» И это же произнес коснеющим языком в каюте «Геркулеса». Кавалькада неслась над поверженным генералом, белый снег, черные копыта, и он умер, умер без причастия, и что-то рассыпалось со звоном, но не тогдашним, не каютным, стеклянным и звонким, а бубенчатым, дорожным, взахлеб… Игра воображения? Ничуть! У изножья холма пыль клубила мухортая тройка.
Как все чиновники, военные и невоенные, посещавшие Фалле, майор Озерецковский остановился в трактире села Сосновка, привел себя в порядок, и вот уж личный адъютант его сиятельства тычет кулаком в загорбок ямщика: «Гони!»
26
Черт бы побрал майора! Благостная закругленность сюжета рассыпалась вместе с бубенчатым звоном. Но, пардон, при чем тут майор? Не тебя ли, Милий Алексеевич, угораздило всучить Бенкендорфу носовой платок с монограммой «Л. Л. Г.»? Да-с, платок, улику убийства графини, оказавшейся княгиней. И не ты ли измыслил этот пошлый трюк: «Инициалы полностью!» — глас, раздавшийся в церкви. Да-с, пошлый и дурацкий, ибо ты и сам не знаешь имени-отчества пушкинского Германна. Ну, так что же было делать Александру Христофоровичу? Усердный читатель теософа Сведенборга, клонясь к мистике, которая отнюдь не препона ни промышленности, ни коммерции, а высшему надзору прямо-таки необходима, он и подумал: чем черт не шутит? Вот ты и дошутился, гражданин Башуцкий, реабилитированный за отсутствием состава преступления. В конце концов, можешь плюнуть, взятки гладки. Тебя лишь позабавило уныние личного адъютанта. Бедняга не смел последовать за принципалом в идиллическое фалльское уединение, где он, бывало, уживал рыбку. Конечно, сотрудник органов, а все ж нехорошо лишать права на отдых.
Досадуя — заварил кашу, — Милий Алексеевич все же не стал бы расхлебывать ее, избегая сюжетной дисгармонии. Но, во-первых, он еще не приступил вплотную к «Синим тюльпанам». Во-вторых, испытывал тщеславный позыв обогатить пушкинистику никому доселе не известными сведениями об инженерном офицере из «Пиковой дамы». Ни Натану Эйдельману, ни Якову Гордину, ни Валентину Непомнящему.
Милий Алексеевич колебался, пока не сверкнуло соображение чрезвычайно серьезное, не имеющее отношения ни к будущему очерку, ни к пушкинистике. Майор Озерецковский, спущенный с цепи Бенкендорфом, выслуживаясь, мужик ражий, оправдывая надежды шефа, возведет на кого-либо напраслину — «отыщет» владельца носового платка с монограммой, и тогда… тогда погибнет некто, ни в чем не повинный. Сколько бы ни занимался Башуцкий историческими экзерсисами, никогда не попадал в такой сугубо реалистический переплет. Теперь, когда розыск, что называется, был в ходу, майор не зависел от желаний или нежеланий очеркиста Башуцкого.
Фалльская идиллия рассеялась. Брандмауэр и ларь с помоями — такова была
Но и сотрудник органов не веселился. Огорчала не только невозможность оказаться в Фалле — какой личный адъютант не остерегается выпускать из поля зрения шефа? Угнетали препятствия на путях розыска. Озерецковский и улику-то в глаза не видел, хотя и перерыл кабинет Александра Христофоровича. Хуже всего был строжайший приказ держать язык за зубами, даже и Дубельту не открываться. Отчего так, майор в толк взять не умел. Милий Алексеевич, конечно, понимал Бенкендорфа. Главный Синий Тюльпан и верил, и не верил в то, что было и не было. Он опасался попасть на зуб петербургским зубоскалам, страсть не хотелось быть ridicule, смешным.
Запрет на консультации вселял бы надежду на нулевой результат усилий майора, если бы Милий Алексеевич не предполагал в Озерецковском огонь честолюбия, присущего, по мнению Башуцкого, любому синему тюльпану. К тому же то было первое поручение особливого рода. Разумеется, вопрос не торчал ребром: либо грудь в крестах, либо голова в кустах. Однако энергия майора доказывала, что он решительно предпочитает кресты.
Он начал на Малой Морской, в доме усопшей, или убиенной, княгини. Так поступил бы каждый, даже не будучи знатоком розыскного ремесла. Майор ведь знал: платок с монограммой обнаружен в спальной. Кем обнаружен, Бенкендорф не сказал.
Осмотр дома не дал ничего. Майор отметил отсутствие богатого убранства. Княгиня была скуповата, это так. Но ежели принимаешь весь Петербург, ежели на твоих именинах неизменно пребывать изволит все августейшее семейство? А тут единственное украшение парадной гостиной — желтые штофные занавески, да и то полинялые. Майор был дворянином; дворянину случается думать плебейски; он не догадывался об аристократизме высшего разбора — без показного роскошества. Зато предположил воровство челяди. Подтверждение тому он нашел бы у Пушкина: слуги наперерыв обкрадывали умирающую старуху. Майор читал «Пиковую даму», но не соотносил сюжет с домом Голицыной на Малой Морской.
Правда, карты остановили его внимание. Он увидел на ломберном столике початую колоду, а рядом, друг за другом — тройку, семерку, туза. Вероятно, покойная княгиня начала пасьянс да бросила. Внимание остановило не это. Карты были очень большого формата. Таких майор не видывал ни у кого, нигде… Как раз поэтому, мелькнуло Милию Алексеевичу, Пушкин и не отметил, избегая чрезмерного сходства… Лизавета Ивановна объяснила майору: покойница была близорука, она заказывала карты большого формата.
Заказывала, конечно, в Воспитательном доме, главным доходом и привилегией которого было изготовление игральных карт. Это было так. Но все показания следует проверять. Майор, однако, пропустил мимо ушей. Лизавета Ивановна произвела на него сильное впечатление. Майор был женат, впечатление было непозволительное. Лизавета Ивановна прихмурилась, она обожглась на Германне. Милий же Алексеевич подумал, что у барышни была весомая причина для сдержанности: она назначила Германну рандеву и, стало быть, сознавала, пусть и невольную, причастность к скоропостижной смерти старухи.
Озерецковский повел глазами: комод, зеркальце, кровать, свеча в медном шандале. Лизавета Ивановна молчала. Майор, вконец смешавшись, откланялся.
Он сел на лошадь, он любил ездить верхом. Каурую покрывал чепрак густо-синего цвета. Из этого всякий бы, не один Милий Алексеевич, заключил, что конь принадлежит жандармскому дивизиону. Он поехал шагом. Из этого Милий Алексеевич заключил, что майор все еще под впечатлением от Лизаветы Ивановны. Он не замечал уличной обыденности. Не потому только, что думал о барышне, а потому, что уличную обыденность замечают беллетристы. Ну, кучера в ливреях, ну, форейторы, ну, разносчики с лотками, ну, театральные афиши в деревянных рамках за проволочной решеткой… Милий Алексеевич тоже не замечал. Не по нутру ему был маршрут, взятый майором. Ужель решился нарушить запрет Бенкендорфа?
Майор ехал в Третье отделение. Он пришпорил каурую. Из этого нетрудно было заключить, что служебная забота одолела давешнее впечатление.
В ведомстве синих тюльпанов все были знакомы с личным адъютантом его высокопревосходительства, он, понятно, был знаком со всеми. И в первой экспедиции — дела политические, включая дипломатию; обзоры состояния империи, сведения о тех, кто заслуживал сведений. И во второй, ведавшей противозаконными раскольничьими сектами, уголовными убийствами, наблюдением за податными сословиями и местами заключения. И в третьей экспедиции, озабоченной иностранцами. И в четвертой — личный состав ведомства, пожалования, продвижение по табельной лестнице, награды и прочие весьма приятные вещи. И даже в пятой — цензурной… И ни хрена нового они не выдумали, саркастически подумал Милий Алексеевич, не расшифровывая, кто такие эти