Юрий Давыдов – Жемчужины Филда (страница 13)
Но тяга к покаянию сильней всех прочих притяжений. И чижик-пыжик Г-зон ходил к Фонтанке. Как назло, всегда лил дождь. Дрожа, как шавка, он мокнул на мостке для прачек-раскорячек. Он озирался и окунался, окунался, окунался. А ражий Дормидонт, знакомый будочник, авансом получив на водку, оберегал жидка от сглазу гоев и даже, кажется, сочувствовал ему, считая, что бог жидов до ужасти жесток.
Проточная вода, смывая грех стукачества, дарила грипп. Г-зон кашлял, хлюпал носом. Так было и в день приезда Бромберга. Намаявшись в дороге без кошерной пищи, Пинхус заявился к Г-зону. Тот, встрепенувшись, сощурился и встал на цыпочки: «Ой-ой, вы смотритесь совсем столичником, мосье!»
Он не льстил. Еще до петербургского шлагбаума Пинхус искусно приводил пейсы к видимости бакенбардов. Лапсердак менял он на сюртук, отлично сшитый. Плащ-альмавива, несколько смущенный теснотою сундука, лощился под тяжелым утюгом. Да и лорнетец был исправен… Хоть Ривке и теперь был Пинхус мил, она бы не сказала: «Я милого узнаю по походке…» Конечно, местечковый Бромберг не смел прищелкнуть каблуками, как гвардии подпрапорщик. Иль сапогом пришаркнуть, как асессор. Но в Петербурге он ходил, ступни не выворачивая и не вихляя бедрами.
Салфетку повязав, он ужинал столь аппетитно, как вправе ужинать лишь тот, кто здрав морально. Бокал он к канделябру подносил и чмокал алыми устами. В глазах его в минуту эту никто бы не заметил скорби мировой.
Г-зон задавал любезные вопросы: о детках, о супруге; каков куртаж — вознаграждение посредникам при купле и продаже; мосье продлит контракт на содержанье госпиталя иль что-нибудь иное… Но это были присказки. А главное — старался вызнать, с кем именно имеет дело Бромберг в том департаменте Сената, где заполнялась книга бытия евреев и прочих инородцев. (Ну, значит, в Третьем.)
Пора открыть в его стукачестве идейно-омерзительное качество. Он, видите ль, с коррупцией боролся. А в душу глянуть, был сутягой. И завистью язвился, как изжогой, к тем, кто взятки получал.
Но нынче, вот сейчас, он сделал стойку. И губы облизнул, как ящерка. Мосье, прощаясь, доставая кошелек, спросил как бы небрежно об ортодоксе, умеющем делать обрезание.
«Кому???» — застряло в воспаленной глотке Г-зона. Он знал евреев иностранных; им дозволялось проживание в столице бессрочное. Знал временных, приезжих, наплывных на срок, указанный полицией. И тех и этих обрезали младенцами. Так вот — кому???
Он потерялся, поперхнулся, пошатнулся, он как бы даже и попятился. А Бромберг, уходя, с участьем молвил: «Пригласите лекаря. Я вскоре навещу вас. Прошу вас здравствовать».
И Г-зон один остался. И погружался в запахи подлив и соусов, а также рыбные и форшмака, а также мяса кисло-сладкого. Но кулинарный дух иудаизма не ощущал. Его мутило. Была ломота, жар, круженье головы. А в голове кружилось — мосье желает приобщить к еврейству всех взяточников Петербурга. Однако не обрадовался, нет, ужаснулся и рухнул головой на стол, уставленный посудой. Тотчас увидел он сквозь тьму в глазах все департаменты на марше, за ними хвост карет двор-новых; а голубое ведомство вдруг полыхнуло холодно, как всполох. Таинственною силою влекло всех, всех туда, туда, где Повивальный институт. Да, императорский, но повивальный… И доносчик содрогнулся от догадки. Там, в Повивальном, служили два товарища. Один был прусский подданный — Давид Мезеритцер; другой же мекленбургский — Якоб Вагенгейм. Да, иностранцы, но евреи. Да, врачи, но ведь зубные. Зубные-то они зубные, да ведь врачи же… Тут бедный Г-зон, вконец ополоумев, услышал щелканье щипцов, и началась сперва поземка, а вскоре и метель из крайней плоти; насколько глаз хватало, спустив штаны, все департаменты стояли, и Г-зон как бы почувствовал их затаенный трепетный восторг — витал над ними Пинхус Бромберг, плащ-альмавива развевался, а пейсы завивались…
Какой светильник разума угас!
Что было делать? Везти в психушку на Обуховском? Но тотчас пушкинисты возопят, заламывая руки: нельзя, нельзя доносчика туда, где так страдает Германн. А пуще пушкинистов — гоголеведы: ведь там же и Поприщин; он, король испанский, жиденка не потерпит и будет прав… Так что же, право, делать? Везти по Петергофскому шоссе в дурдом, что рядом с дачей обер-аудитора Попова? Увы, больницей Всех Скорбящих управляет доктор Герцог, подозреваемый во тайном иудействе. Доносчика на соплеменников он непременно порешит…
Однако поглядите: сморчок-то оклемался. Салфеткою обтерся, за конторкой встал — светильник разума чадит очередным доносом.
Фактик обернулся фактом и возопил до сотрясения чернильниц. Спецслужба немедля подключила Черный кабинет. Он позже помещался на Почтамтской, при почтамте, а тогда… не помню, позабыл. Но важно вот что. В одном из писем к компатриотам речь шла об иудее, умельце по части обрезания.
В подобных бесподобных случаях нельзя же медлить. Тут промедление не смерть, а кое-что похуже.
УЖ ПОЛНОЧЬ БЛИЗИЛАСЬ, когда команда воинов взяла в полон еврейское местечко, весьма далекое от Петербурга. По правилам науки побеждать оцеплен был дом Бромберга. Командовал всей операцией подполковник Бек, жандарм губернский. Он службу знал и потому поставил у корчмы особый караул — не сметь устраивать побудку корчмарю до окончанья дела.
Настал черед и капитана, командированного из столицы. Имел Ракеев оперативное задание по производству обыска. Ах, черт возьми! Русские безмолвствуют, евреи так крикливы. Ну, толстозадая, чего ты патлы рвешь, уйми-ка лучше сопляков, экая распущенность; ужель не понимаете, как вы мешаете… И все же Спиридоныч управился не плоше Бека.
Об этом — рапорт: «В доме и надворных строениях, принадлежащих еврею Бромбергу, пересмотрены все места, где можно и неможно было подозревать хранение его бумаг. Особенное внимание обращено на мягкие мебеля и перины. Все обнаруженное уложено в чемодан, каковой в запечатанном виде имею счастье отправить с фельдъегерем».
Имея такое счастье, подполковник и капитан велели Ривке Бромберг подать на стол. Бек, в службе поседелый, и рюмку хлопнул, и огурчиком захрупал, как может только честный воин. Засим он подцепил селедочку с лучком и произнес с невыразимым отвращеньем: «Евреи, в баню… Евреи, в синагогу…» И внятно стало Спиридонычу, сколь тяжкое житье досталось Беку. А тот, почувствовав сочувствие, тот продолжал, тоскуя: жида от взятки не отвадишь, жиды хабар несут исправнее несушек, да взять-то честь не позволяет, уж лучше бы в полиции служить… Ракеев ел, ходили желваки. Кивал Ракеев, понимал Ракеев, одобрял Ракеев… А Бек мундир и душу распахнул. Эх, Федор Спиридоныч, поверьте, не со зла, нет, с досады, бывает, выпорешь кого ни попадя: «Не соблазняй ты, курвин сын, хабаром!» Глаза его замглились мутью водки. Вздохнул и рассказал печально — случается, ей-ей, не хорошо-с, двоих-троих сгребешь за бороды да и стучишь башкою о башку, пока у самого не грянет в голове трезвон… Ракеев, доедая курочку, уж не кивал. Ракеев обретался в согласье с государем. А государь и не скрывал: жиды, равно поляки, наихудший элемент державы, их следовало бы вешать за два за… Но, говорил наш государь, жиды, как и поляки, подданные русского царя и, стало быть, блюди законность… Подполковник Бек не спорил, не перечил, он с невыразимой скорбью отозвался в том смысле, что пробовал не раз блюсти закон, но всякий раз припутывался бес… Он был простой и честный воин.
В комнате курилась пухом перина, распоротая саблей при обыске. Полувоздушные пушинки взлетали и кружили, как от уст Эола. Бек морщился сердито: «Всегда у них сквозняк. Проклятый Бромберг, мне эта вылазка-то даром не пройдет». Он потирал крестец. Бедняга, сказать по-нашему, нередко маялся радикулитом. А «ишиас» не надо говорить: звучит-то как на идише.
На сквознячке простились, желая здравия друг другу. И вдруг в приливе жалости к себе и зависти к столичной службе капитана жандармский подполковник Бек ляпнул, заменив пустое «вы» сердечным «ты»: «Найдется жид и на тебя, подставит ножку!»
И что вы думаете? Нашелся! Мать-перемать, глядел как в воду прямодушный воин.
ОН БЫЛ ТЩЕДУШЕН, ростом мал, а борода казалась долгой и отливала серебром. Шептал в темнице «Слушай, Израиль», и в изголовье койки ветка Палестины отзывалась шорохом. И видел он руины Храма. Да, видел несомненно. Был этот Соломон, рожденный в Плонске, совсем недавно был в Ерусалиме. Да, собственно, за это и сидел он в цитадели. В секретном помещенье. (В какой из цитаделей именно — варшавской или вильненской? Тут разночтенье в документах. Но выяснять, пожалуй, и не нужно; все цитадели — близнецы.)
Был Соломон из Плонска допрошен дважды или трижды. Все уложилось в один лист почти без вариаций. Мы этот лист включаем в следственное дело как проявленье сионизма в чистом виде.
— С какою целью ты ездил в Иерусалим?
— Молиться.
— Что видел достойного вниманья?
— Иерусалим.
— Поехал бы еще?
— Да.
— Зачем?
— Чтобы умереть там и приложиться к предкам.
— Зачем же ты вернулся?
— Затем, чтоб деньги собирать на Храм.
— Когда евреи ожидают пришествие Мессии?
— Мессия может к нам явиться в любой день.
— Какими средствами евреи приблизят этот день?
— Молитвой.
— Надеются ли евреи только на молитву?