реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Бондарев – Горячий снег. Батальоны просят огня. Последние залпы. Юность командиров (страница 153)

18

– Лена… Я пришел за тобой, – глухо выговорил он и шагнул к ней. – Лена, тебе пора…

Не вздрогнула она, а подняла, задержала взгляд на его лице, долго снизу вверх разглядывала, улыбаясь, лаская теплой глубиной глаз, нежно и осторожно поцеловала его в шершавые, горькие от пороха губы, сказала шепотом:

– Вот и все. Теперь я в госпиталь, в медсанбат – куда лучше и быстрей. Подожди. Ты потный весь. Жарко было?

Достала из санитарной сумки кусочек ваты и, как делала это раненым, промокнула ему лоб, подбородок, шею, чуть касаясь, вытерла то место выше правой брови, где вчера играючи царапнула пуля. А он, чувствуя эти легкие, родственные прикосновения, ее взгляд, близость ее дыхания, ничего не мог ответить, боялся – слова остановятся, застрянут в горле, он знал: голос его был сдавлен, хрипл, неузнаваемо чужой после команд, и было странно, чудовищно странно для самого себя – он не смог бы объяснить этим голосом все, что сейчас испытывал к ней.

Глава четырнадцатая

В особняке Новиков нашел ездового и немедленно верхом послал его найти медсанбат во что бы то ни стало. Потом они сели на плащ-палатку, расстеленную на груде смоченных росой листьев, зная, что это их последние минуты.

Они оба молчали; сюда доносились нарастающие звуки бомбежки, накаленные очереди пулеметов за высотой; штурмовики, боком выворачивая на солнце плоскости, повторно заходили на круг, поочередно снижались над парком, наполняя его, сотрясая гулом усыпанные листьями аллеи.

Новиков задумчиво смотрел на высоту, на видимые сквозь прозрачные липы недалекие орудия, где оставались солдаты; мимо них он только что пронес на руках Лену, и она покорно обнимала его за шею. Он тогда почувствовал удивленно-понимающее внимание во фразе Ремешкова: «Выздоравливайте, сестренка, мы вас очень уважали» – и в словах Порохонько, добавленных без усмешки: «Живы будем – побачимось». Никто не имел права осудить его и Лену, и никто не осуждал их, узнав теперь правду. И это была доброта, та доброта, которую он часто скрывал в себе к Ремешкову, к Порохонько, к людям, верившим и подчинявшимся ему. Он часто не признавал ничего нарочито ласкового: был слишком молод и слишком много видел тяжкого на войне, человеческих страданий, отпущенных судьбой его поколению. Он никогда не задумывался, любили ли его солдаты и за что, и порой был недобр к ним и недобр к себе: все, что могло быть прекрасным в мирной человеческой жизни, – чистая доброта, любовь, нежность – он оставлял на после войны, на будущее, которое должно было быть, – и то, что сейчас он не в силах был найти другого выхода, не мог не отправить Лену в медсанбат, не потерять ее, как будто случайно найденную, казалось ему жестокостью, которой не было оправдания. Он знал, что у нее нетяжелое ранение, но понимал также, что нельзя было задерживать Лену даже на несколько часов вблизи орудий, – неизвестно было, чем кончится этот бой.

– Я найду тебя, – твердо сказал Новиков, веря в то, что он говорит. – Я найду тебя во что бы то ни стало, чего бы это ни стоило. В госпитале, в тылу, но я тебя найду. Ты веришь? Ты должна верить, что мы прощаемся с тобой на время.

– Нет, – сказала Лена и улыбнулась грустно, потянулась к нему, волосами скользнула по его щеке. – Нет… ты меня не найдешь, Дима.

– Я найду тебя… И я люблю тебя. Я поздно это понял…

Она с осторожностью, взглядом запоминая, погладила его брови, его лоб и вдруг, клоня лицо, нахмурилась, уголки губ, нежный овал подбородка мелко задрожали, тонко дрогнули ноздри, но тут же, сдерживая рыдания, сотрясавшие ее плечи, сказала тихо:

– У тебя еще много будет женщин…

– Но ты уже есть! Какие женщины, когда есть ты? – заговорил он, сильно обнимая ее, прощально и горько целуя ее слабо отвечающий рот. – Мне пора. Ты слышишь? – И легонько потряс ее за плечи. – Прощай! Мне пора. Ты слышишь? Я тебя найду… Я тебя найду…

Он встал. Она смотрела на него как бы сквозными невидящими глазами, безмолвно кусая губы. И он не сумел уйти сразу. Ее шея, окаймленная воротом гимнастерки, ее волосы, ее погоны на узких плечах, край щеки – все было неспокойно-розовым в свете сочившейся в парк зари, и все, что было рядом и позади ее беспомощно сжатой фигуры, стыло в полном и тревожном наливе свежего утра осени. И показалось на миг: никогда на этом кусочке земли не было войны, а была осень, утро и розовый холодный воздух без выстрелов, без гудения танков за высотой.

А в мокрых коридорах аллей столетних лип косо лежали красные полосы, отсвечивали влажные кучи листьев, золотом горели уцелевшие стекла в особняке, а над безмятежной утренней гладью бассейна поднимался зыбкий нар. И здесь были покой, осенняя сырость, запах обмытых росой листьев, студеная и чистая крепость зари – все говорило о мире вечном, естественном.

– Лена, я пойду, Лена, я должен… – глухо повторял Новиков, уже зная, что надо уходить немедленно, но не веря, что она останется одна тут, в этом страшно отделившемся от него мире.

– Сейчас, – окрепшим голосом проговорила Лена. – Вот сейчас. У тебя рукав порванный… Сейчас… Что это, осколком, пулей? Не видел? Дай я зашью. Сними… Это одна минута. Я быстро… – И вдруг испуганно расширила глаза, посмотрела на высоту. – Это за тобой. За тобой… Я зашью, Дима, а ездовой тебе передаст. Я зашью… Дима. Я зашью…

Человек бежал по высоте от орудий и, размахивая над головой пилоткой, кричал что-то, звал оттуда. Частые разрывы, поднявшиеся по всей высоте, задавили его крик; дым оползал по скату, застилая орудия.

– Это за мной!

Он не помнил, как снял порванную на локте гимнастерку, как она положила ее рядом с собой. Ясно помнил одно: не в силах был сказать ничего, еще раз прощально поцеловать ее – этого невозможно было сделать в последнюю минуту.

Он несколько шагов шел от нее спиной вперед, потом повернулся и побежал по аллее, по хрустящим листьям, морщась, стараясь проглотить горячий комок в горле – и не мог.

Тот человек, кричавший Новикову с высоты, был младший лейтенант Алешин. Когда Новиков, задыхаясь, взбежал по скату, то вроде бы не узнал его: возбужденный, потный, с мелово-прозрачным лицом, на котором нестерпимой синью светились глаза, в грязной, прожженной на полах шинели, Алешин, бросившись навстречу, закричал надорванным тенором:

– Прицел разбило! Товарищ капитан! У меня! Двоих ранило! Танки опять на мины нарвались… Вправо обходят! Бронетранспортеры подошли! Как без прицела? Товарищ капитан!.. Как назло, разбило… Ну что делать?.. И прицелы Овчинникова раскокошило!

И, перекосив по-мальчишески лицо, скрипнув зубами, едва не зарыдал в бессилии и резко мазнул рукавом шинели по глазам, закачался на тонких ногах, обтянутых хромовыми сапожками.

– Через ствол, Витя! Наводи через ствол! Без прицела! К орудию! Ну, Витенька, давай! – крикнул Новиков и подтолкнул Алешина в плечо. – Давай, Витя, милый!..

Автоматные очереди хлестали по высоте, сплетаясь в сеть.

Он прыжком перескочил навал бруствера, в дыму мелькнула перед глазами прочно стоящая на коленях между станинами длинная фигура Порохонько со снарядом в руках, мелькнул страшный оскал зубов Ремешкова, лежащего на бруствере за ручным пулеметом. Стреляя, он крутил головой, тряслась спина, колыхалась пилотка, сползшая на шею, и не то плакал он в голос от злобы, не то смеялся:

– Не-ет!.. Не-ет!..

Все горело там, перед высотой, и густо чадило сплошной мутью, располосованной трассами снарядов. Впереди группа тяжелых танков сгрудилась на краю котловины; застигнутые бомбежкой – видимо, уже подожженные, – они столкнулись вслепую, сцепившись гусеницами, и так пылали. Дуга распалась, ее не было, были смерчи пожаров, скопища мазутного дыма, лишь справа несколько танков шли толчками, обтекая высоту; слева же в котловину скатывались тупорылые пятнистые бронетранспортеры, фигурки немцев в рост бежали к кустам, не останавливаясь, не падая, расплескивая струи автоматных очередей. Нет, они хотели жить, эти немцы, что сидели и стреляли в бронетранспортерах и танках, и те, что бежали по полю, хотели убить тех, кто сдерживал их, хотели любой ценой прорваться в город, перешагнуть, миновать невозможное, что не должно было случиться. И Новиков почему-то подумал, что это невозможное было он, Новиков, и его люди на высоте.

– Не-ет! Не-ет! Не-ет!

По звукам танковой и автоматной стрельбы за высотой, по беглым, учащенным ударам орудий на высоте, по сплошной стене разрывов, выраставших вокруг позиций Новикова, но наискось в небе летящим пулям Лена точно ощутила, что бой вовсе не ослаб после налета штурмовиков, но усилился, что он достиг того предела, когда исчезает небо, солнце, прочность земли.

«Дима, Дима, Дима… Его не убьют… Я знаю. Он умеет стрелять, как не умеют другие… Что же это? Опять?»

Иголка прыгала в ее пальцах, она отложила гимнастерку, кусая губы, неотрывно пристально смотрела туда, на высоту, жадно искала орудие, тонувшее во мгле, в фонтанах земли: что-то белое то появлялось, то пропадало в дыму. Или это чудилось ей?

«Это он возле орудия. Он… Я вижу его… Скорей, скорей, пусть скорей конец боя!.. Только скорее конец боя. Это же должно кончиться!.. Должно когда-нибудь кончиться… Скорее, скорее!»

Черное, огромное, железное с треском, с хрустом обрушилось из мутного неба на высоту, перевернутым конусом взлетело оранжево-слепящее. Высота словно бы расплавилась и исчезла. Дым застлал всю ее, загородив, бешено кипя клубами, сдвигаясь, стекал по скатам, опадал в котловину, разнесенный утренним ветром, и, дрожа в мгновенном ознобе, стиснувшем дыхание, неясно увидела она что-то белое, ничком лежащее на бруствере.