Юрий Бондарев – Горячий снег. Батальоны просят огня. Последние залпы. Юность командиров (страница 146)
– Диски неси! Быстрее!..
И, упав на колени подле бруствера, глядя на мерцающие вспышки в темноте, на спутанные трассы, изо всей силы втиснул пулеметные сошки в землю, лег, раскинув ноги. Взглядом ловил основание трасс, они рождались вблизи огневой, резали по тому скату котловины. Это стреляли по кустам немцы.
– А, гады!
И внезапно он понял, что от орудий Новикова прорывались сюда, что немцы прошли через минное поле в котловину, что наши столкнулись с ними. И когда Лена поднесла запасные диски, перекошенное злобой лицо Горбачева тряслось, щекой прижавшись к ложе, опаленное красными выплесками пулемета.
– А, гады! Прошли-таки, прошли! – И, быстро повернув голову, крикнул Лене, прицельно подымавшей над бруствером ствол автомата: – В землянку! К раненым! Да нагнись ты! Ухлопают дуриком!
И почти ударил ее по плечу, пригнув ее, припал к пулемету. А она не почувствовала боли от удара его руки, с тихим упорством слегка отодвинулась, нашла бившееся в траве пламя немецкого автомата, выстрелила бесконечно длинной очередью. Колючие живые толчки приклада прекратились, но они еще горели на плече, когда заметила она, что пламя в траве сникло. Диск был пуст. Она прислонила автомат к брустверу, сказала, удерживая дрожь в голосе:
– Нас все же двое, слышишь? Я умею стрелять, ты это помни, – и пошла к блиндажу.
Она остановилась в ходе сообщения, стараясь делать все расчетливо-спокойно, и здесь, испытывая ненависть к себе, почувствовала: что-то горькое, острое, стоит в горле и трудно дышать. Она вспомнила: «…звоночек с того света» – и торопливо вошла в нагретый полусумрак блиндажа, ощупью спустилась по земляным ступеням. Запахло теплыми бинтами.
Слабо стонал, всхлипывая, Гусев, неподвижно-плоско лежал Лягалов лицом к стене. Огоньки плошек приседали, змеились. И Сапрыкин сидел на нарах, держа автомат на коленях, с напряжением устремив на Лену взгляд, догадливый, умный; судорога, похожая на улыбку, выказывала щербинку меж зубов. Спросил:
– Началось?
– Все скоро решится, – ответила Лена. – Ложитесь, Сапрыкин, поставьте автомат. Что Лягалов? Ничего не просил?
– Уснул. Все про детишек бредил, про жену. Прощения у кого-то просил. А потом уснул.
– Бедный, – сказала она шепотом.
Она наклонилась над Лягаловым, посмотрела и быстро выпрямилась, подошла к выходу из блиндажа, затем к столу, где покойно, напоминая о мирном уюте, блестела в свете колеблющихся плошек чайная серебряная ложечка, и снова вернулась к выходу и снова к столу. Глядя сухими темными глазами, присела на ящик.
– Что? – спросил Сапрыкин обеспокоенно. – Спит? Что молчишь, Елена?
А она, закрыв глаза – синие тени легли под ними, – отрицательно покачала головой с выражением страдания.
Глава двенадцатая
На ходу повесив горячий автомат на грудь, он стремительно сбежал по земляным ступеням в блиндаж, вытирая рукавом пот с лица. Тонкое шитье автоматов не смолкало наверху. Горела одна плошка, тускло освещала нары, и он окликнул хриплым, сорванным голосом:
– Лена!..
Она сразу не узнала его голоса, не увидела лица – и стояла, опустив руки, глядя на него с неверием, даже испугом, она не могла понять, почему он сам здесь.
– Все живы? Здесь раненые? – спросил он громко, и это был голос Новикова.
Он шагнул из тени на свет, к столу, прямо к ней, и тут она близко увидела его лицо: незнакомо худое, осунувшееся, в потеках пота, темнели разводы крови на виске, на влажно слипшихся волосах. Был он без фуражки, на обнаженной шее – ремень автомата; непривычно распахнутая шинель открывала вольно расстегнутый воротник гимнастерки с оторванной с мясом пуговицей. И все это неузнаваемо меняло его, приближало к ней сокровенно, родственно. Она молча глядела на него взглядом, готовым к ужасу.
– Лена! Ну что это вы? – Он взял ее за плечи, легонько встряхнул. – Что с вами?
Уголки ее губ жалко и мелко задергались, мелко и горько задрожали брови, и бледное лицо стало некрасиво беспомощным. И, не сдерживая себя, она потянулась к нему со страхом, сильно припала лбом к его пахнущей порохом и потом влажно-горячей шее, чувствуя, что руки Новикова не отпускают, скользят по спине, по затылку, прижимают ее голову и автомат больно впивается ей в грудь. И эта боль отрезвила ее. Она сказала наконец:
– Лягалов умер… Гусева немедленно в госпиталь. Немедленно…
Он, хмурясь, со смущенной неловкостью, неудобством отстранил ее, спросил:
– Только зачем слезы?
– Нет, это не слезы, я не умею плакать! – зло, ожесточенно прошептала Лена, блестя сухими глазами ему в лицо.
И, вся вытянувшись на цыпочках, отвела мокрые, слипшиеся волосы с его виска, поспешно отошла к столу, выдергивая вату из сумки.
– Ранило, да? Я посмотрю…
– Царапнуло. Сбоку, – ответил он, бегло оглядывая блиндаж. – Вот что. Немедленно выносить раненых на огневую. Порохонько и Ремешков уже делают из плащ-палатки носилки. На сборы – пять минут. Перевязку потом. Сапрыкин! – непривычно тихо позвал он, разглядев его на соломе. – А вы чего же, сержант, как вы? Дойдете – или на носилках? Вытерпите? – И добавил серьезно-грустно: – Эх, парторг, парторг, что же вы на Овчинникова не нажали? Вы ведь знали, что не было приказа об отходе.
Сапрыкин, вконец ослабленный, лежал, не поднимая головы, перебинтованная его грудь ходила тяжело; посмотрел на Новикова через силу спокойным взглядом, ответил шепотом:
– Что было – не вернешь. Меня в то время уже с ног сбило. Что ж, не поправишь. Обо мне беспокоиться нечего. Вон мальчонку выносить надо.
Новиков сказал:
– Я сейчас. Собирайтесь.
– Куда вы? Зачем? – спросила Лена, смачивая вату из пузырька со спиртом.
– К орудию Ладьи. Мне надо посмотреть.
– Там все убиты, товарищ капитан, – остановила его Лена. – Я была утром. Даже некому было сделать перевязку. Вы разве не верите?
– Мне надо увидеть самому, – ответил Новиков. – Я сам должен…
Он вышел. Было тихо. Автоматная стрельба прекратилась. Воздух стал жидким, сине-фиолетовым – месяц набрал высоту, далеко светил над проступившими вершинами Карпат.
На огневой, переругиваясь наспех, задевая сапогами за станины, громко дыша, возились с плащ-палатками согнутые фигуры Порохонько и Ремешкова. Горбачев дежурил у пулемета; звучно сплевывая за бруствер, спросил Новикова безразличным тоном:
– Этим же путем прорываться будем? Расползлись они по всей котловине, как скорпионы, и притихли…
Новиков надел фуражку, которую засунул в карман, когда прорывались к орудиям, ответил:
– Этим же путем. Вы вот что: в крайнем случае прикройте меня огнем. Пойду к четвертому орудию.
Орудие старшего сержанта Ладьи стояло в сорока метрах левее орудия Сапрыкина. С ощущением пустоты и безлюдья перешагнул он полусметенный осколками бруствер – ужасающая, развороченная воронками яма открылась перед ним, бледно озаренная месяцем. Орудие косо чернело в этой яме, щит пробит, накатник снесен. Затвор открыт, повис, круглое отверстие казенника зияло, как кричащий о помощи рот. Запах немецкого тола еще не выветрился за день и ночь, сгущенно держался здесь, будто в чаше.
Новиков огляделся, пытаясь найти то, зачем шел сюда, что было его людьми, расчетом орудия, но не нашел того, что было людьми, а то, что увидел, было страшно, кроваво, безобразно, и он никого не мог отличить, узнать по лицу, по одежде. Осколки разбитых пустых ящиков из-под снарядов валялись всюду, мешаясь с клочками шинелей, обмоток, разбросанными, втиснутыми в землю гильзами, а он все искал среди этих обломков ящиков, среди гильз, отбрасывая их в сторону, искал то, что объяснило бы ему, как погибли его люди.
Он не нашел ни одного целого снаряда даже в нишах, и стало ясно: они расстреляли боезапас. Потом шагнул к сошникам: там что-то холодно переливалось под месяцем, отблескивало в воронке. Он нагнулся, поднял влажный от росы кусок гимнастерки, на нем колючий, исковерканный, без эмали орден Красной Звезды. Он никак не мог вспомнить, чей это был орден, и, не вспомнив, сунул его в карман шинели.
Он знал, что надо уходить, но не было сил уйти отсюда, горькая неудовлетворенность притягивала его к разбитой огневой – он должен был понять, как случилось всё…
Он обошел вокруг бруствера огневой позиции, рассматривая воронки перед орудием, и здесь, в трех шагах, увидел левее позиции, в командирском ровике, нечто круглое, неподвижное, темнеющее у бруствера. Он спрыгнул в мелкий ровик и только теперь близко различил человека, грудью лежащего на бруствере. Лежал он в одной гимнастерке, сгорбившийся, лицом вниз, уткнув лоб в накрепко сжатые кулаки, словно думал; полуоторванный замасленный погон вертикально торчал, на нем слабо светились вырезанные из консервной банки орудийные стволы, аккуратной полоской белел подворотничок, который, вероятно, был пришит перед боем. Бинокль валялся рядом.
Это был старший сержант Ладья.
Новиков осторожно опустил Ладью в ровик – плечи сержанта сузились, голова откинулась назад, странное выражение торопливости, невысказанного отчаяния застыло на лице его. Все шесть орденов справа и слева на его неширокой груди были залиты чем-то темным. Видимо, в последнюю минуту подавал он последнюю команду, но она не достигла орудия, – может быть, не было уже никого там в живых.
Он погиб в отчаянии, уткнувшись лицом в руки.
И тогда понял Новиков, как погиб Ладья, весь расчет. Очевидно, в тот момент, когда кончились снаряды, три танка зашли слева, расстреливая орудие прямой наводкой. Они и сейчас чернели, эти танки. Но кто подбил, сжег их – сам ли он, Новиков, Алешин или Сапрыкин, – ни Ладья и никто из расчета рассказать не могли.