18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юрий Азаров – Соленга (страница 49)

18

— При чем же тут скромность? — лепетал я, глядя на нее, совсем чужую и обозленную. Она меня не слушала. Она даже отошла чуть-чуть в сторонку, на самую кромку высокой обочины дороги, отчего казалась выше меня на полголовы. На ней был широченный темно-синий плащ с широкими рукавами, этот плащ плескался на ветру, будто огромная птица кружила надо мной: вот-вот нанесет мне последний удар:

— Вам идут все навстречу. Вам помогают, а вы сели всем на голову. У нас десятки талантливых педагогов, и никто не требует к себе особого внимания…

Я едва не плакал от тоски, от потерянности. Надо было распрощаться с Софьей Николаевной, а духу не хватало сказать ей последние слова, да и как я их могу сказать, когда мы забрели с нею черт знает куда, любимые горки вздумалось ей посмотреть и попрощаться с ними. Мы идем молча. Вижу, и ее глаз смягчается. Косит она в мою сторону. А я молчу. О чем я должен говорить, когда такое услышал от нее!

— Извините, — вдруг сказала Софья Николаевна. — У меня тоже с нервами не в порядке. Извините. Нельзя мне было так с вами. Не слушайте меня. Поступайте как знаете, а я постараюсь вам помочь. Ничего не обещаю, а постараюсь. Все не так просто, как вам кажется. Ох как непросто все в этом мире. Может, вам и повезет. Мне, признаюсь, не повезло. — Голос ее задрожал. Я смотрел на нее, и глаза ее стали добрыми и прекрасными. — Я растеряла все, что было во мне ценного. Растеряла. Разбазарила. Не сберегла. Самое главное ушло. А с вами — как со своей молодостью столкнулась. Честно признаюсь, позавидовала.

Я ушам своим не верил. Я не знал, как надо поступать в таких случаях. Впервые мне говорили здесь не просто добрые слова, а еще такие, в которых был какой-то большой смысл. В ее предположениях что-то сходилось с тем ее главным вопросом: «А для чего вы живете?» Когда я сам задавал себе этот вопрос, всегда к сердцу подступала мучительная неразрешимость. А тут вдруг вроде бы как самое главное прояснилось, значит, она что-то одобряет во мне, неспроста же сказала: будет стараться помочь.

Я молчу. Я боюсь, чтобы не ушло то искреннее, что с такой ясностью прозвучало в ее дрожащем голосе.

— Ну вот мы и пришли, — сказала она вдруг и подала руку.

— Но еще же далеко, — удивленно проговорил я.

— А дальше я пойду сама. Постарайтесь успокоиться и, если можно, никому не говорите о нашем разговоре… — Она широко улыбнулась и крепко стиснула мою ладонь.

Она уехала на следующий день, и я стал ждать. И потянулись в школе дни, непонятные, полные тревог, неожиданностей и перемен.

Не прошло и недели после отъезда Софьи Николаевны, как мы прочли в местной газете фельетон, в котором жестоко бичевалась деятельность Павла Алексеевича Нечаева. Самодур, волюнтарист, культ личности, отжившие методы руководства, нарушение элементарных норм этики — вот что приписывалось Нечаеву. Приводились примеры, цитировались резолюции: «Этих двух дам поставить на место» или «Убрать немедленно, даже если он святее римского папы».

В фельетоне упоминалась и Софья Николаевна: будто готова была вопреки здравому смыслу выполнить любую просьбу Нечаева…

Этот фельетон сбил с толку соленгинских педагогов: что же будет? Впрочем, вскоре пришли более тяжкие новости. Поляков, побывавший в центре, рассказал со всеми подробностями, как подействовал этот фельетон на Нечаева. Три дня Нечаева не было на работе. Его хватились. Взломали дверь — увидели мертвого Нечаева. В комнате было много пустых и недопитых бутылок. Должно быть, у Павла Алексеевича в субботу были гости, рассказывал Поляков, а ночью — инфаркт. Легкая смерть — во сне. Поляков был на похоронах.

— И Софья Николаевна была? — спросил Сердельников.

— Была. Вся в черном. Надо сказать, держалась достойно.

— А жена? Дети?

— Никого из родственников не было. Это-то и странно.

— А сообщили им? — допытывался Сердельников.

— Как же, телеграммы дали. Говорят, и уехали они от него незадолго до смерти.

— Непорядок, — отметил Сердельников.

— Совсем не дело, — добавила Марья Ивановна.

— Сын, говорят, отказался от отца. И дочка тоже. Официально, можно сказать, добавил Поляков. Он рассказывал об этом даже с какой го злой радостью.

— Непорядок, — бубнил Сердельников. — Непорядок.

А потом забыли и про Нечаева. Время покатилось в Соленге, как и прежде, легко и весело. Надвигался конец учебного года, а тут работы было невпроворот.

Всякий раз, когда я вспоминал Софью Николаевну, мне было неспокойно. Точно я чувствовал вину перед нею. Что-то болезненно-щемящее подкатывалось.

В тот памятный вечер, когда мы бродили с нею по проселочным дорогам, я был глух. Я не слышал гула ее сердца. Меня занимали только мои тревоги. А она все допытывалась:

— А как это вы решили заниматься с бывшими уголовниками?

— Да никакие они не уголовники! Нормальные люди. Кто подсказал и натолкнул? Нет, это я сам! Сам! — И, должно быть, в моем голосе и в моих движениях было столько бахвальства, что она не выдержала тогда и ушла…

Я вспоминал, с каким самозабвением и невниманием к ней я рассказывал, как это прекрасно — найти себя, посвятить любимому делу, обрести ту чистоту, какую, может быть, искал всю жизнь.

Господи, как, должно быть, резанули ее мои слова. Это я потом уже так считал. А она все спрашивала:

— Может быть, вам нужен был материал для написания книги?

— Нет, нет. Не собираюсь я книг писать. Нельзя смотреть на детей как на материал.

Я никогда не забуду ее грустных глаз. Именно там, в северной тишине, я увидел, так мне казалось, ее такой, какой она приехала впервые в Соленгу. Приехала со всеми несчастьями, бедами, страданиями. Приехала, чтобы отплакать свое и уехать навсегда.

Я не понимал тогда, что ее так поразило в моей жизни. Лишь догадывался, что она пыталась во мне увидеть себя, услышать свои прежние тревоги.

Не понимал я тогда, что она, не нашедшая себя, рядом со мной выглядела куда честнее и чище. Оттого, наверное, и щемит душа у меня по сей день, когда вспоминаю Софью Николаевну. А может быть, я это придумал. И так думаю, в особенности, когда вспоминаю Лакшеева. Она знала семью Лакшеевых, но не навестила их. Об этом я узнал много лет спустя. А в тот вечер, когда я кружил возле дома Маркасовых, мать Кости накрыла стол: она ждала Сонечку в гости. Но Софья Николаевна не пришла. Она жила другой жизнью.

До истины я так и не докопался. Но все хотел чего-то узнать о тех, с кем меня столкнула судьба в моей молодости. Встретился я однажды с сослуживцем Софьи Николаевны — Киреевым Сергеем Макаровичем. Теперь он работал инспектором гороно внештатно. Как пенсионер.

Мы беседовали об инспекторах народного образования, а мне все хотелось о Нечаеве расспросить, о его отношениях с Софьей Николаевной. И случай представился.

— Вы думаете, что он был плохим руководителем? Напрасно. Нечаев — талант. Редкого дара человек был. Памяти я такой ни у кого не встречал.

— Странно он умер, — сказал я.

— Странно? Не то слово. Загадочно.

— Не понял вас.

— А чего тут понимать. Не своей смертью он помер.

— Самоубийство?

— Вот чего не знаю, того не знаю, только сердце у Нечаева никогда не болело. А тут бах, да инфаркт. Я те дни помню как сейчас. Вызвал меня тогда в среду Нечаев. Показывает газетку с фельетоном: «Читал?» — «Читал», — говорю. «Ну, что думаешь?» — «Пережить надо, говорю». — «Верно говоришь, надо, а как?» — И взялся за голову, потер виски, сам красный, злой, как хватит кулачищем но столу, так стекло на мелкие кусочки, а у него толстенное стекло на зеленом сукне было, сам то стекло ему в кабинет заносил, не подымешь натощак такое стеклышко. «Эх, говорит, Киреев, не знаю, что и делать!» А потом мне сказал: «Секретаря я отпустил, сиди в моем предбаннике и говори всем, что не принимаю, занят. Позвонит Софья Николаевна, скажи, что я выехал». И ушел с другого хода. А я все дни до самого понедельника и просидел в этом предбаннике. А его так и не было, и Софья Николаевна только на полдня показалась в пятницу вечером. Бледная как тень ходила.

— У них что-то серьезное было?

— Что вы! — тяжело вздохнул Сергей Макарович. — Такая любовь! А вот силы развестись со своей женой, видать, не хватало у Нечаева. И мучилась от того Сонечка. Ох как мучилась. А ну-ка походи восемь лет в любовницах. Ко мне она прибежала в понедельник. Зареванная вся. Но держится. Никогда не видел ее такой. Сказала мне шепотом: «Умер Павел Алексеевич», — и в слезы. Собрали мы партийное бюро, отправились на квартиру, а он весь бурый… Ох и похороны это были, не доведи господь… Вот так-то.

— Ну а Софья Николаевна? Она что?

— А ей посоветовали уехать как можно быстрее, что она и сделала.

— И не знаете, куда уехала?

— Нет. — Сергей Макарович помолчал, а потом сказал: — Рад, что у вас все хорошо.

За свою жизнь я немало встречал людей, похожих на Нечаева. В них соединялась широта и покорность, государственность и непомерное честолюбие, вселенские боли и низменные страсти. Они отличались волчьим здоровьем и адской работоспособностью. И умирали они как-то непонятно. Быстро. Будто после рабочего дня. И после них ничего не оставалось: ни доброй славы, ни соратников, ни традиций. Все уносили с собой. Мне однажды кто-то заметил: они всю жизнь вытаптывали все вокруг себя. Они уходили в землю только с этой вытоптанной зоной. Такой сильной в жизни и одинокой в смерти была моя дальняя родственница, Серафима Павловна. Десять лет спустя после ее смерти я побывал у нее в доме. Я был поражен тем, как всего лишь за десять лет все могло прийти в такое запустение. Повалился кирпичный забор, перекосился вход. Даже порог разъехался так, что приходилось ступать, выбирая место. В комнате было темно, грязно и душно.