18+
реклама
18+
Бургер менюБургер меню

Юрий Авдеенко – Вдруг выпал снег. Год любви (страница 26)

18

Дисциплинирован. Исполнителен. Тактически грамотен. Над повышением своих знаний работает, боевые действия полка строит на изучении предыдущих боев, в бою находчив, принимает неожиданные для противника дерзкие решения, навязывая ему свою волю.

Требователен к себе и подчиненным. Пользуется заслуженным авторитетом среди личного состава.

За умелые боевые действия и личное мужество награжден двумя орденами — Александра Невского, Отечественной войны 2-й степени — и медалью «За отвагу».

Идеологически выдержан. Морально устойчив. Физически здоров.

23 марта 1945 года.

Звуки, которые колеса извлекали на стыках, не отличались четкостью и ритмом, возможно по той причине, что вагон был старый, болтался из стороны в сторону. Дребезжали стекла. По-нудному. Так нудно пищит комар, жужжит осенняя муха. Табачный дым настойчиво льнул к лампочке, заслоненной выпуклым грязным колпаком, словно хотел погреться там, под потолком, где было тепло и душно.

Онисим лежал на третьей, багажной полке справа от меня. Нас разделял проход, заставленный понизу мешками, оклунками, сапогами и ботинками. Люди сидели тесно. Пахло табаком, потом, старой одеждой. Голоса и грохот вагона сливались в общий гул, ни на что не похожий. Обалдеть от него можно было и за четверть часа, а мы ехали целых два.

За окном напротив мельтешили деревья. Иногда поезд словно взмывал в небо. Это, значит, железная дорога уходила в гору. И тогда лощины долго разворачивались с севера на запад, плоские в скупом на солнце, дождливом рассвете. Кто-то за перегородкой, в соседнем купе, громко пел:

Зачем тебя, мой милый, я узна-а-ла? Зачем ты мне ответил на-а любо-о-овь?

Посапывал Онисим, бездумно глядя в коричневый потолок.

— Ты сам-то любил кого, Онисим? — громко спросил я. Но, конечно, никто, кроме старца, меня не услышал.

— Я люблю людей вообще, — повернулся на бок Онисим. — Я так думаю, что мне по моим скромным возможностям ни к чему вылезать из собственной шкуры ради одного человека. Я всех люблю, Антон: и тебя, и отца твоего, и вон ту вонючую бабу, что сидит в проходе на мешке с семечками. Я такой…

— И тебе никогда не хотелось иметь женщину, которая была бы матерью твоих детей?

— Мать твоих детей… Это важно. Это суть жизни. Но есть и вторая суть. Вдумайся: Иисус был зачат девой Марией непорочно.

— Ты это видел? — спросил я с насмешкой.

Онисим захихикал и вновь лег на спину.

Домбровский, когда около года назад я спросил, что такое любовь, словно между прочим, поправляя дрова в печке, сказал:

— На этот вопрос нельзя ответить, как нельзя ответить, за что любят. Эти два вопроса относятся к категории непознаваемых, что является большим счастьем. Я уверен, люди будут жить на земле не до тех пор, пока не погаснет солнце, а до тех пор, пока не узнают, что такое любовь и за что они любят.

Ах, лучше б я тебя не узнава-а-ла…

Онисим закашлялся. По-стариковски. Долго искал по карманам носовой платок, в конце концов невозмутимо вытер рот рукавом засаленной телогрейки.

— Откуда ты родом, Онисим? — Меня щекотало его спокойствие.

Он махнул рукой в сторону запруженного вещами прохода:

— Оттуда, — и добавил: — Со степей.

— Каких?

— Черноземных, черноземных… — Онисим закрыл глаза и сложил на груди руки.

— На фронт как попал? Стариков-то у нас не призывали.

— Попал, попал… — нехотя ответил Онисим. Его губы недовольно удлинились.

Я удовлетворенно сказал:

— Темная у тебя, старец, биография.

Онисим, натурально, огрызнулся:

— Моя биография меня и касается.

Из личного дела Домбровского Михаила Станиславовича:

«Пребывание в госпиталях:

ноябрь 1941 года — госпиталь Юго-Западного фронта;

февраль 1942 года — апрель 1942 года — госпиталь г. Махачкала;

февраль 1943 года — май 1943 года — госпиталь Южного фронта».

Пилили в саду за высокими кустами самшита, темно-зеленого, с маленькими плотными листьями, на которых целый день, как улыбка, расплывалось солнце. Собака, лаявшая на нас вначале злобно, потом лениво, будто для собственного успокоения, к вечеру наконец угомонилась и только время от времени гремела ржавой цепью, пробегая вдоль покосившегося к соседям забора, где над самой землей была натянута стальная проволока толщиной в палец.

Хозяйка, вернувшаяся с работы, торопливо разогрела борщ на медном примусе, который, если бы его хорошо отчистили, мог бы блестеть не хуже, чем золото. Налила нам борща по большой миске и велела есть тут же под навесом, что тянулся у стены над высоким бетонным фундаментом.

Онисим, скребя нестрижеными ногтями по потной майке, безнадежно и устало сказал:

— Винца полагается.

— Не держим, — равнодушно ответила хозяйка.

— Винограда бочки на две хватило бы, — заметил Онисим, достав из кармана свой знаменитый кисет.

— Давить некому. — Хозяйка говорила небрежно, словно отмахивалась от мухи.

— Сам-то где?

— Под Брестом закопан.

— В первые дни? — Онисим, поколебавшись, протянул кисет мне.

— Нет, — сказала хозяйка, — на обратном пути.

— Ежели на обратном, то непременно закопан. — Онисим вздохнул, видя, что мой щипок получился большим: махорки убавилось. Чиркнул зажигалкой и почему-то повторил: — Ежели на обратном…

— В сорок четвертом, — ответила хозяйка. — Извещение есть…

— А вас саму, извините, как зовут? — спросил Онисим.

— Алевтина Владимировна…

— Хорошее имя.

…Хозяйкин сын, подросток лет четырнадцати, бледный очкарик, провожал нас до гостиницы. Однако повел не к центральному входу, где на куске фанеры давно выгорели слова: «Гостиница «Восток», — а через двор, мимо кучи угля, в котельную.

Там мне предстояло провести ночь, первую ночь вне дома.

Да, первую…

В тот злополучный день, когда Даша ушла и Онисим сказал, что ждет от меня помощи, я спросил:

— Ну чем я могу тебе помочь, черт старый? Сам сижу без работы и без копейки. Жду у моря погоды. Жду, пока Шакун даст указание какому-то боцману Семеняке, чтобы тот смилостивился и взял меня на буксир. Матросиком…

— Матросиком, — поморщился Онисим. Спокойно сказал: — Ты не суетись… Помнишь, однажды разговор у нас с тобой про друга моего был, за которым будто бы должок есть? Ты тогда еще думал, что у меня шарики заскакивают.

Онисим смотрел серьезно, хитро. Мне, наверное, следовало выслушать его внимательно, без психа. Но я устал от неопределенности, устал до трясучки.

— Нашел друга?! — выкрикнул я. — Хочешь сказать, что нашел…

— Почти. — Онисим теперь уже не видел меня. Глаза его отяжелели и потускнели, словно налились свинцом. — Я никогда никому про это дело не рассказывал. Нужда заставляет. Нужда, она как короста: сколько ни чешись, все будет чесаться… В сорок втором воевал я тута, в краях здешних. Осенью маяться пришлось. Брюхатая дождями она была, собака… Стрельба, бомбежки. Нас то на машинах куда-нибудь отвозят, то на своих двоих в гору лазим. Когда поспишь, когда поешь… Все перемешалось. Попал взвод наш ночью в одно село или маленький городишко. Конец октября уже подваливал, холодновато, стало быть, было. Слышим, команда — ночевка здесь. Обрадовались. Распределили наше отделение в один дом, с самого края села над речкой стоял. Большой, но старый: крыша седлом прогнулась. В окнах темно. Понимаем, светомаскировка, потому как из трубы дым валит. Скуповато, но валит: знать, хозяева дрова берегут.

Стучимся. Старуха открывает. Говорим: «Добрый вечер, бабуля. На постой военными властями к тебе определены. Свободно?» Она говорит: «Свободно-то свободно, да вот тут дед один эвакуированный со вчерашнего дня хворает. На печи лежит. А хворь его, как сейчас помню по одна тысяча девятьсот девятнадцатому году, сыпняком называется. Кто им только не болел, говорит, и белые, и красные, и зеленые. Сотнями за день хоронили, вот те крест». Солдатики про сыпняк услышали и задом, задом по другим домам разошлись. А я и еще один рядовой — Ахметом звали, парикмахером на Кавказе он до войны работал, — я и Ахмет, значит, остались. Ахмет вообще бесстрашный был. А я подумал: ну заболею сыпняком — вылечат, сейчас не девятнадцатый год, зато в госпитале поваляюсь.

Заходим в дом. Комната просторная. Печка русская. На столе керосиновая лампа. Старой работы, трехлинейная, только светит самую малость. Все понятно: керосина где взять?.. На печи человек тяжело дышит. Слышно, а видать — не видно. Нам он и без надобности. Мы к столу. Жратву из вещевых мешков достаем. Как псы голодные. Мечтаем желудок наполнить да поспать в тепле. Ахмет от удовольствия руки потирает и громко поет такую песню:

А по субботам мы не ходим на работу,