реклама
Бургер менюБургер меню

Юрий Адаменко – Макс и Арчи. Дело о механическом соловье (страница 3)

18

Макс исчез в этом хаосе.

На секунду в театре воцарилась оглушённая тишина. Потом раздался женский визг. Потом мужские крики: «Доктора!», «Пожарные!», «Спасайте дам!». Публика бросилась к выходам, превратившись в стадо элегантно одетых, но панически мычащих животных.

И тут, из самого сердца облака, из клубов пара и пыли, показалась фигура.

Максимилиан Гранд вышел. Он шёл медленно, словно сквозь сопротивление воды. Его костюм был покрыт белой известковой пылью и ржавыми подтёками. С его плеча свисал клочьями величественный плащ. На идеальном проборе осела гарь. Но он шёл. Высоко подняв голову. Его правая рука была прижата к груди в красноречивом жесте, его левая – откинута назад, держала обрывок цепи, как скипетр.

Он вышел на самый край авансцены, туда, где свет рампы, пробиваясь сквозь пар, освещал его снизу, создавая жутковатый, но неотразимо героический силуэт. Он кашлянул – сухо, театрально – и выплюнул маленькое облачко пыли.

И зал, часть которого ещё не сбежала, замер. Они смотрели на это призрачное видение, на этого человека, который только что пережил крушение собственного мира и вышел из него, как феникс из пепла. И что-то в этой картине – абсурдное, гротескное, но безумно искреннее – сработало.

Сначала одинокий хлопок раздался с галёрки. Потом ещё один. Потом несколько в партере. Потом – нестройные, изумлённые, но настоящие аплодисменты.

Макс стоял, принимая их. Он не кланялся. Он принимал их как дань. Слёзы умиления (и раздражения от пыли) стояли в его глазах. Он победил. Даже в этом провале он нашёл способ остаться Королём. Он превратил катастрофу в триумф. В свой самый странный, самый дымный и самый запоминающийся триумф.

Он не видел, как в директорской ложе поднялся господин Дрисколл. Его лицо было не выражало ни ужаса, ни восхищения. Оно выражало холодную, бухгалтерскую ярость. Он посмотрел на аплодирующих полусумасшедших зрителей, на актёра в лохмотьях, принимающего овации на руинах дорогостоящей декорации, и медленно, очень медленно вынул из внутреннего кармана записную книжку. Рядом с фамилией «Гранд, М.» он поставил жирный, окончательный крест.

А на балконе, в тени, маленькая фигурка в кепке не аплодировала. Арчи смотрел на место, где крепились болты. Смотрел на странный, слишком ровный срез на одном из обломков, валявшихся на краю сцены. Потом его взгляд скользнул к служебному входу. Туда, где за мгновение до падения мелькнула и исчезла тень. Он глубоко вздохнул, сунул руки в карманы и бесшумно растворился в служебном лабиринте, унося с собой тихую, уверенную догадку и два холодных, стальных свидетеля в глубине кармана.

––

Кабинет директора театра «Обертон» был полной противоположностью гардеробной номер три. Здесь не было бархатного хаоса, только строгий, инженерный порядок. Стены занимали не афиши, а чертежи: схемы вентиляции, планы размещения осветительных приборов, графики загрузки паровых генераторов. На полках вместо париков стояли модели механизмов: миниатюрный суфлёрский гидравлический лифт, действующая копия системы туманных завес, разобранный редуктор от какого-то старого дирижабля.

За чугунным литым столом, похожим на крышку парового котла, сидел господин Дрисколл. Он был человеком, который смотрел на мир сквозь призму КПД и сметы. Его пальцы, покрытые тонкими шрамами и пятнами от кислоты, лежали на раскрытой бухгалтерской книге, где столбец «Убытки» после сегодняшнего вечера угрожающе распух.

Дверь открылась с таким драматическим скрипом, будто её специально для этого не смазывали. В проёме возник Максимилиан Гранд. Он не изменил позы. Он всё ещё был Титаном, пусть и потрёпанным. Он вошёл, не дожидаясь приглашения, и занял позицию в центре комнаты, как актёр, выходящий на авансцену.

– Господин Дрисколл, – начал он, и его голос, слегка охрипший от пыли, всё ещё пытался звучать как труба. – Прежде чем вы скажете что-либо, позвольте мне выразить… восхищение. Ваши механики создали эффект разрушения, который превзошёл все мои ожидания! Публика была в шоке! В абсолютном, немом, благоговейном шоке!

Дрисколл не поднял глаз от книги. Он взял пресс-папье в виде маленькой шестерёнки и аккуратно придавил им трепещущий листок.

– Тридцать семь минут, Гранд, – произнёс он ровным, монотонным голосом, лишённым каких-либо эмоций, кроме лёгкой усталости. – Вы превысили отведённое на монолог время на тридцать семь минут.

Макс махнул рукой, сбрасывая с пальцев воображаемую пыль.

– Время? Время для искусства – понятие эластичное! Эйнштейн, я уверен, с этим согласился бы, будь он здесь! Публика ловила каждое слово!

– Публика, – отчеканил Дрисколл, наконец подняв на него глаза. Его взгляд был ясным и холодным, как стекло оптического прибора, – состояла из пятидесяти трёх человек. Двадцати семи постоянных посетительниц старше семидесяти, для которых ваш голос – единственное средство от бессонницы. Пятнадцати студентов, проигравшихся в карты и искавших, где согреться. Одного фабриканта, который уснул на пятой минуте. И десяти случайных прохожих, которых занесло сюда дождём. Они ловили не каждое слово, Гранд. Они ловили возможность уйти, не привлекая внимания.

Макс почувствовал, как почва под ногами, которая всегда была для него сценой, слегка закачалась. Он попытался сменить тактику.

– Но аплодисменты! Вы слышали аплодисменты в конце?

– Я слышал звук, который издают люди, когда становятся свидетелями катастрофы и рады, что их это не коснулось, – сказал Дрисколл. Он откинулся на спинку кресла, которое скрипнуло, как сустав. – Давайте говорить фактами. За последние три месяца вы сорвали два спектакля из-за того, что потребовали «вживую, а не бутафорскую» лягушку для роли «Принца-амфибии». Вы устроили сцену в газете, обвинив нашу паровую завесу в «недостаточной поэтичности тумана». Вы настояли на использовании живых чаек в «Буре». Мы до сих пор отмываем…

– Чаек можно простить! – парировал Макс. – Искусство требует жертв! И, как я понимаю, угля!

– Искусство требует дисциплины, Гранд. И бюджета, – Дрисколл потянулся к ящику стола, вынул оттуда небольшой холщовый мешочек и опрокинул его на чертёж театральной сцены. С глухим стуком выкатились два болта. Они были массивными, с резьбой. И на каждом, ровно посередине, виднелся аккуратный, свежий след – узкая, блестящая полоска, где металл был снят напильником. – А это требует объяснений.

Макс наклонился, разглядывая болты с видом знатока, хотя разбирался в этом не больше, чем в квантовой механике.

– Что это? Часть нового декорационного решения? Символ скреп, разрывающих душу творца?

– Это – то, что держало балку номер четыре, – сказал Дрисколл безжалостно. – Крепление было сознательно ослаблено. Подпилено. Это не износ материалов, Гранд. Это – саботаж. Или чудовищная халатность. И то, и другое в моих глазах – преступление против театра.

Макс почувствовал лёгкий укол где-то под рёбрами. Саботаж? Значит, это не просто его гениальность перегрузила конструкцию? Значит, был… заговор?

– Видите ли, – начал он, пытаясь извлечь из этого драматический капитал, – даже моё искусство порождает зависть! Враги, желающие низвергнуть…

– Ваше искусство, – перебил его Дрисколл, – породило счёт на ремонт, который превышает сборы за последние шесть ваших выступлений. Вместе взятых. Я не могу рисковать жизнью других актёров, механиков или хоть одной из тех старушек, для которых ваш голос – снотворное. Театр – это механизм, Гранд. Сложный, тонкий. И вы в нём – шестерёнка, которая, увы, начала бить и грозится развалить весь агрегат.

Он закрыл бухгалтерскую книгу. Звук был мягким, но окончательным, как удар колотушки по крышке гроба.

– Вы уволены. Заработная плата за этот месяц, за вычетом стоимости ремонта, будет выслана вам на дом. Ключи от гардеробной, пожалуйста.

Макс замер. Слова «вы уволены» прозвучали не как гром среди ясного неба – небо уже давно было затянуто тучами. Они прозвучали как приговор, вынесенный мелким, неразборчивым почерком в самом низу официальной бумаги. Всё его нутро возмутилось. Возмутилось громко, пафосно и абсолютно бессильно.

Он выпрямился во весь свой немалый рост. Потрёпанный плащ всё ещё висел на нём, как знамя поверженной армии.

– Вы совершаете ошибку, Дрисколл, – произнёс он, и в его голосе вновь зазвучали стальные ноты. – Вы выгоняете не просто актёра. Вы выгоняете явление. Вы закрываете занавес перед самым ярким светом, который когда-либо озарял эту… эту мастерскую по производству иллюзий!

Дрисколл смотрел на него без злобы, почти с научным интересом, как на любопытный, но неисправный прибор.

– Ваш свет погасил пар из пробитой трубы и стоил нам сорок фунтов стерлингов, – заметил он. – Ключи, Гранд.

Минуту Макс стоял, дыша тяжело, как бык перед забойным молотом. Потом его плечи слегка опустились. Он снял с пояса ключ от гардеробной номер три – большой, старомодный ключ – и положил его на стол рядом с подпиленными болтами. Металл лязгнул о металл. Звук расставания.

Он развернулся и направился к двери. Его походка уже не была походкой Титана. Это была походка человека, которого только что выставили за дверь. Но в самом её конце, у самого порога, он обернулся. И в его глазах, среди обиды и растерянности, вспыхнула последняя, отчаянная искра.