Юлия Васильева – Эйзенштейн для XXI века. Сборник статей (страница 30)
В статье «Художник и кино», напечатанной в «Киножурнале АРК» в 1926 году, Малевич заявлял, что «его [кино]лики движутся только в воображении зрителя, в картине же ему удается установить только призрак намерения этого движения»[255], идентифицируя это как негативную особенность кино. В более позднем тексте «Живописные законы в проблемах кино», последнем из написанных им о киноискусстве, Малевич проиллюстрировал это чувство динамики отсылом к картине Джакомо Баллы, созданной в начале 1910-х годов. Он был настолько убежден в этом, что заявил: «Если бы теперь Дзига Вертов был хорошо ознакомлен с футуризмом, то скоро бы сделал бы выборку из той или другой фильмы футур-элементов и создал бы новую динамическую фильму в чистом виде»[256].
Хотя Малевич имел в виду динамизм «глубинного смысла» (например, «начала динамических напряжений»[257]), ссылаясь на работы Баллы — вероятно, на «Динамизм собаки на поводке» («Dinamismo di un cane al guinzaglio», 1912), Булгакова заявляет: «Русское авангардное кино обращается с движением аналитически; его интересует не синтез движения, а реализация разрыва, интервал, момент стазиса между фотограммами»[258].
Однако в данном случае Булгакова не принимает во внимание теоретические открытия Эйзенштейна. Возможно, из-за неловкой ссылки Малевича на Баллу, Эйзенштейн позже укажет, что в кино разрыв между «кадриками», наоборот, заполняется «активностью сознания»[259], а это отсылает к Бергсону, а также к той модели, которую разделяли Малевич и формалисты. Балла связывал свои художественные исследования 1910-х годов с хронофотографией Этьена-Жюля Маре, что вызвало критику со стороны Эйзенштейна, сделавшего выговор Малевичу за его намерение аналитически «демонтировать» принципы монтажа, вспоминая «футуристические рисунки людей „об осьми ногах“, зарисованных в восьми разных фазах движения ног»[260].
Любые упоминания о футуристах, вероятно, более приветствовались, если бы Малевич выбрал в качестве примера Умберто Боччони. Действительно, в тот период Боччони был ближе, чем Балла, к бергсоновским представлениям о времени, длительности и движении[261], он также скептически относился к «фотографическому воспроизведению» в картинах своего друга[262]. Однако, независимо от этих соображений, Малевич открыто утверждал, что, по его мнению, кинематограф производит образ
Именно поэтому первая реакция Эйзенштейна на Малевича в статье «Четвертое измерение в кино», написанной в августе — сентябре 1929 года, была, возможно, чуть более резкой, чем следовало бы. Режиссер обвинил художника в наивности, поскольку тот анализировал отдельные фотограммы его фильма
Второй важнейший момент касательно спора между Эйзенштейном и Малевичем можно свести к возможности примирить
Несмотря на сложность[264], эта диалектика выражает острую необходимость разобраться в проблеме, в том числе из-за последствий, которые термины «реализм» и «абстракция» принесли с собой в Советский Союз 1920-х годов. Что касается реализма, мы знаем, например, что Роман Якобсон[265], еще один формалист, несколькими годами ранее анализировал идею реализма в искусстве, пытаясь модернизировать смысл этой категории. И, в конечном счете, это было то, чего хотел достичь Малевич в своем фундаментальном труде «От кубизма и футуризма к супрематизму. Новый живописный реализм» (1916)[266].
В сентябре 1929 года Ханс Рихтер пригласил Эйзенштейна принять участие в первом конгрессе европейского независимого кино, организованном в швейцарском городке Ла Сарраз. Как известно, это мероприятие, в котором участвовали, среди прочих, Вальтер Руттман, Леон Муссинак и Энрико Прамполини, предоставило бесценную возможность обсудить вопрос о реализме, имеющем в то время тенденцию развития и в сторону так называемого социалистического реализма (последствий которого мы здесь касаться не будем). К выступлению в Ла Сарразе Эйзенштейн подготовил тезисы «Nachahmung als Beherrschung» («Подражание как овладение»), переведенные на английский язык как «Imitation as Mastery
Как это часто бывало с Эйзенштейном, формула была не слишком понятной, но весьма привлекательной. Она противопоставляла архитектурные явления, такие как ар-нуво (Art Nouveau), по его словам, слишком привязанные к имитации видимых природных форм, и конструктивизм (Modern Movement), преодолевший отсылки к внешнему облику и предлагающий непосредственно «принципы строения» явлений реальности.
Похоже, что монтаж вновь стал инструментом, способным выявить эти принципы. На встрече, состоявшейся в Сорбонне в 1929 году, Эйзенштейн сказал, что величайшая задача кино состоит в том, чтобы «чисто изобразительными средствами выразить абстрактные идеи, так сказать, конкретизировать их, причем сделать это, не прибегая ни к фабуле, ни к интриге. При помощи комбинаций изобразительных средств нам удалось вызвать реакции, которых мы добивались»[268].
Таким образом, упомянутые принципы были
Да ведь это же — монтаж! Да. Точно то, что мы делаем в кино, сопоставляя по возможности однозначные, нейтральные в смысловом отношении, изобразительные кадрики в осмысленные контексты и ряды»[269].
В дополнение к последствиям сопоставления фотограмм и иероглифов (или, точнее, идеограмматического письма), интересна возможность восприятия «неизобразимого», то есть абстракции, которая сохраняет фотографический аспект вещей, притом что явно ощутимы их
Но вернемся к конференции в Ла Сарразе, исходной точке эйзенштейновского анализа мимесиса и реализма, рассмотренной Михаилом Ямпольским в эссе «Сущностный костяк. Мимесис у Эйзенштейна» («The essential bone structure. Mimesis in Eisenstein»). Прослеживая историю имитации, которую Эйзенштейн определяет как «ключ к овладению формой», он заявляет, что существует: 1) мимесис