Юлия Васильева – Эйзенштейн для XXI века. Сборник статей (страница 25)
В этом взаимодействии возникает любопытная разновидность «заражения», качества теряются и переносятся; неодушевленные предметы оживают, а живые существа обращаются в камень. «Сон о движущейся статуе» Гросса в первую очередь акцентирует внимание на фантазиях об оживающих памятниках в произведениях литературы. Неудивительно, что он уделяет значительное место в своей книге анализу самого известного вклада Александра Пушкина в этот жанр, «Медного всадника» (1833), а также анализу эссе Романа Якобсона «Статуя в поэтической мифологии Пушкина» (1937). Любые художественные попытки рассмотрения темы «оживших» памятников русских исторических властителей, такие как «Октябрь» Эйзенштейна, неизбежно должны будут коснуться текста Пушкина[224]. Такие произведения искусства также должны рассматриваться в свете традиционного спора об иконоборчестве и неоднозначного отношения к идее репрезентации в русском религиозном искусстве — то есть в свете того факта, что, в семиотических терминах, «означаемое» по-прежнему потенциально живо в «означающем», что «объект скульптуры» может оставаться частью «скульптуры», что может сохраняться основа для идолопоклонства. Таким образом, с точки зрения размышлений Гросса, демонтируя памятник, а затем снова его восстанавливая, Эйзенштейн, кажется, парадоксальным образом вкладывает в него больше энергии и жизни, чем он обладал, пока его никто не трогал. Эйзенштейн, так сказать, пробуждает в памятнике спящего демона. Тем не менее, деконструкция и реконструкция Эйзенштейном памятника Александру III в «Октябре» — не просто искусная политическая метафора. То, как памятник показан, то, что он оживает в момент, когда разваливается на куски, окрашивает восприятие всех последующих взаимодействий и сопоставлений образов скульптуры/безделушки/миниатюры и женщины/мужчины/живого существа.
Давайте посмотрим кадры, следующие сразу за пулеметным расстрелом демонстрантов, на этот мастерски смонтированный эпизод, начинающийся с титра «Спасая знамя» и заканчивающийся примерно на аресте Первого пулеметного полка. Этот эпизод был едва намечен в первоначальном сценарии, но его художественная разработка и энергия, которые ему придал Эйзенштейн, подчеркивают, как представляется, его важность в фильме. Молодой знаменосец-большевик пытается сбежать от полиции, преследующей его вдоль набережной Невы. Следует длинная серия средних и крупных планов. Юноша останавливается, озираясь вокруг, между сфинксоподобным гранитным бюстом фараона и большой урной, предположительно, из того же материала — фрагментами убранства набережной. Следующий кадр — демонстранты, разбегающиеся под пулеметным огнем, а затем — снова на экране юноша со знаменем. Потом мы видим кадр с большевиком и закругленным предметом с поверхностью, напоминающей узор урны, — зонтиком; это переход, как выясняется, от гранита к ткани и к людям за ней. Значение этой короткой серии монтажных переходов может заключаться в том, что бесстрастное каменное лицо деспотизма внезапно оживает (гранитный фараон — король в нашей политической шахматной игре), приобретает живого представителя в лице флиртующего кадета, который начинает атаку на знаменосца, вовлекающую в себя других представителей буржуазии, и ведет к мученической смерти юноши. Он умирает, как святой Себастьян, заколотый разгневанными буржуазными дамами, чье кружевное нижнее белье и пышная одежда делают из них маловероятных бойцов. Эпизод с мучеником монтируется параллельно с эпизодом с разводным мостом, в котором погибает другая участница демонстрации и белая лошадь, — при этом лошадь, юноша, а также знамена и номера газеты «Правда» символически поглощаются невскими водами. В конце эпизода Эйзенштейн показывает разведенный мост и скульптуру, равнодушно взирающую на происходящее. Есть также два разных крупных плана одного и того же недвижимого гранитного фараона, которые помещены в начале всей сцены «Реакция победила». Иными словами, весь эпизод «обрамляется» или открывается и закрывается историческими скульптурными предметами, по-видимому, отождествляющими «буржуазию и армию Керенского» с деспотической царской властью, которая была свергнута февральскими событиями[225].
Если этот фрагмент показывает взаимодействие с колоссами, неподвижными статуями, которые «состоялись», заняли постоянное (политическое) место, то эпизод с мрачным Керенским в кабинете Александра III, где глава правительства сопоставляется с гипсовой статуэткой Наполеона и армией игрушечных солдатиков, соответствует мысли Шварца о статуэтках или скульптурах,
Снос памятника Александру III в фильме — поразительный визуальный образ русского выражения «свергать с престола». То, что тема престола и свержения с него является важной в построении Эйзенштейном этой сцены, становится ясно из-за того, что памятник на самом деле не стягивается вниз толпой с веревками. Вместо этого, как мы уже указывали, Александр таинственным образом распадается, обнаруживая свое полое кресло-фундамент, а затем опрокидывается путем типичного эйзенштейновского тройного кадра с повторением, частичным перехлестом и резкими монтажными склейками. Таким образом, показываемый позже кадр с обратной съемкой падающего и разваливающегося на куски памятника оказывается свободен от движущихся задом наперед людей и сковывающих движение веревок — они ослабили бы метафорический эффект, который должен иллюстрировать политическую реакцию в момент Корниловского выступления. Тема трона, очевидно, заставила Эйзенштейна выбрать памятник Александра III, находившийся в Москве, а не его конную статую в Петрограде/Ленинграде, которая могла бы привести к нежелательным ассоциациям с памятником работы Фальконе — с агрессивным и, в глазах большевиков, возможно, также прогрессивным царем, Петром Великим.
Символическая серия различных стульев/кресел/тронов, идущая через весь фильм, иногда совпадающая и пересекающаяся с разнообразными увенчанными короной предметами, птицами и людьми, представляет собой мощный аллегорический кластер. Можно сказать, что конкретные объекты для сидения, которые использовались монархами, образуют нисходящую серию как по высоте, так и по статусу, — от приподнятого положения памятника Александра III до ночного горшка на уровне пола в дворцовой спальне Николая II. Более конкретная царственная и религиозная тема трона, т. е. свержение памятника сидящего Александра, пустое кресло, оставленное Керенским в царских покоях, и захват трона Петра маленьким мальчиком в конце фильма, — может быть связана с идеей цареубийства и отцеубийства, а также с образом второго пришествия и с иконическим изображением Троицы. Первые две темы постоянно повторяются в алхимических мифах и широко распространены в теории психоанализа; пустой стул или трон — символ Бога или второго пришествия в византийском искусстве, а Троицу иногда изображают как Отца, Сына и Святого Духа, одновременно сидящих на троне или даже внутри него, поскольку он часто приобретает архитектурные формы и размеры. Дмитрий Попов предположил, что тема кресел или сидений в личных фотографиях Эйзенштейна в период создания «Октября» символизирует различные значения слов «победа» и «завоевание», своего рода «донжуанский список»[226]. В контексте фильма этот лейтмотив царских кресел, возможно, должен выражать тему мужского самовоспроизводства или оплодотворения. Озабоченность Эйзенштейна винтовками и пулеметами, изначально фаллическими символами, вкупе с женоненавистническим изображением кровожадных представительниц буржуазии и ударниц из так называемого батальона смерти, еще более подчеркивает эту тематику.
Визуальная метафора политической реакции — восстановление памятника Александру III — также является образом с мнемоническими или мнемотехническими отголосками. Это поразительный и оригинальный образ, включающий в себя «магическое» движение, которое обязательно должно произвести устойчивое впечатление на зрителя. Другие комплексы образов в фильме, такие как эпизоды «Два Наполеона» и «Во имя Бога и Родины», явно стремятся к тем же или подобным эффектам. Мнемоника всегда интересовала Эйзенштейна, который утверждал, что правила этой техники основаны на особенностях самых ранних слоев человеческого сознания. Основная идея заключалась в том, чтобы, при использовании этих правил, появление одного-единственного элемента смогло сгенерировать всю образную структуру или комплекс, к которому данный элемент принадлежал. Это была одна из любимых идей Эйзенштейна: «популярнейший художественый прием… pars pro toto». «Никто, получив пуговицу от костюма, не стал бы полагать себя одетым в пиджачную тройку, — иронизирует он. — Но как только мы переходим в сферу, где чувственные и образные построения играют решающую роль, в сферу художественных построений, это же „pars pro toto“ немедленно начинает играть громадную роль. Пенсне, поставленное на место целого врача, не только целиком заполняет его роль и место, но делает это с громадной чувственной, эмоциональной прибылью интенсивности воздействия, значительно большей, чем при вторичном показе врача в целом!»[227]