Юлия Рудышина – Кащеева наука (СИ) (страница 7)
Но откуда ей мое имя известно?
Видать, сильная волшебница она.
Я на деревянных, негнущихся ногах подошла к столу, присела на лавку, чую — руки мелко дрожат, ладони и ступни холодеют, словно я над пропастью стою и гляжу вниз зачарованно, боясь сорваться. Жутко. Страшно. И манит эта неизвестность, и жаждешь ощутить ветер возле разгоряченного лица и чувство полета узнать, бездну под ногами ощутить.
— Благодарствую… — отозвалась я, косу теребя. Не знала, куда руки деть, куда смотреть положено, вдруг да рассердится волшебница от пристального взгляда — он у меня цепкий, недобрый, как в деревне говорили. Могла я прошлое увидеть, но не желаючи — само оно получалось. Бывает, засмотришься на кого-то и вдруг как в омут проваливаешься, затягивает трясина чужих воспоминаний. Кто ж любит, чтоб их потаенные мысли да наружу были? Никто.
— Не бойся, без моего на то позволения ничего не увидишь в моей душе, — мягко сказала волшебница. — Звать меня Василисой, прозвание — Премудрая, и дан мне дар видеть силы чародейские, что в людях дремлют. От моего слова будет зависеть, останешься ты у нас обучаться премудростям колдовским али домой отправишься…
— Нельзя мне домой! — выпалила я и рот ладонью прикрыла — надо же, перебила волшебницу. Уши и щеки вспыхнули — я всегда легко краснела, вот и сейчас, видать, кровь к лицу прилила. — Простите…
— Прощаю. — Василиса голову чуть склонила, внимательно меня рассматривая. Что она видела? Детство мое сиротское?.. Видела ли, как я умею костры взглядом зажигать? Хотя разве ж дар то — проклятие одно. Как-то свечу хотела зажечь, едва отцовскую мельницу не спалила… Иль видела Василиса, что язык птиц и зверей я разумею?
Что поняла она обо мне в этот день?
Губы ее красные, словно брусника, кривились в усмешке, ноздри трепетали, будто пыталась она унюхать что-то, будто зверь лесной… А в глазах любопытство появилось.
— Готова ль ты к испытаниям? — тихо спросила она, поведя плечами, словно что-то мешало ей усидеть на месте. — Но помни — назад пути не будет. Ежели не сможешь ты выполнить мои задания, так навеки останешься за гранью, в Нави, на Той Стороне. Опасно это, но дам я тебе помощника в путь, куклу свою волшебную. Гоня ее звать — хитрая она да злобная, но с заданиями моими, коли ты с ней подружишься, сподможет управиться… Только для того на нее саму управу найти надобно!
И тут же свечи затрещали, огонь мертвенно-синим стал, и лицо Василисы обострилось, словно истаяло воском медовым, провалы глаз чернели над острыми скулами, губы тонкие стали, бледные. А руки вытянулись ко мне, и гляжу — когти длинные, звериные скребут столешницу, оставляя глубокие борозды…
И тут же из-под лавки выпрыгнула ящеркой куколка — размером как моя ладошка, не больше. Глазенки — агаты черные, прорезь рта кроваво-алая, тело из тряпицы льняной, в которую сена напихали. Юркая, жуткая, принялась она плясать лихо на столе. Она пляшет, а у меня сердце в такт ее топоту отзывается.
— Стой! — кричу, а сама пытаюсь ухватить куколку. — Стой, кому сказала!
И кажется, что так важно остановить эту пляску, кажется — все от этого зависит. А Гоня подпрыгнула, скакнула лягушкою, побежала, семеня маленькими ножками, к окошкам на дальней стене. Там прялка стояла, узорами дивными украшенная, и возле нее висело длинное зеркало в оправе из серебра, куколка побежала к нему, захохотала пронзительно, показалось, что птицы это закричали ночные, и прыгнула в омут зеркальный. Делать нечего — я за ней. И испугаться не успела, как приземлилась на груду жухлых осенних листьев.
Слышу — хохот слева раздается, там в лунном свете сосны высятся, хорошо, подлеска нет, я подскочила да и бросилась в ту сторону. Бегу, а смех все дальше меня уводит, шишки под ноги попадаются, ветки сухие, но легко бежать по мягкой земле, выстланной хвоей сухой, да и луна ярко так светит, что все видать, каждый сучок, каждый пенек.
И вот догнала я куклу — ткань на ощупь оказалась как лед, обожгло меня холодом. И хоть заледенела рука, а держу крепко, чтобы не упустить. А куколка хохочет, и вокруг тени сгущаются.
— Поймать поймала! А удержишь ли? — и взвилась в воздух, а я за ней.
Страшно стало, выстыло все внутри, сердце оборвалось, словно в пропасть ухнуло. Я глаза зажмурила, из последних сил сцепив пальцы на кукле, и так сильно сжала руки, обхватив ее холодное тельце, что кажется, и захотела бы — не смогла бы отпустить поганку. Судорога по телу прошла, а я лишь крепче зажмурилась, казалось, стоит открыть глаза — и все, пропала. Тьма вокруг меня искрилась, сверкала самоцветными узорами, словно мастер дивный ее украсил, а тело мое все сильнее холодело.
— Опускайся! — крикнула я, вложив в этот крик всю свою силу — иногда удавалось мне заставить людей делать то, что хочу. Но для этого обычно разозлиться нужно было. А сейчас я прямо горела от ярости и страха, и гремучая смесь эта силу стократ могла усилить. — Опускайся, шишига болотная!
Куколка ойкнула, и камнем вниз мы рухнули — я не успела испугаться, как чую, стою на земле, словно бы и не свалились с небес мы с Гоней. Она рыбиной речной бьется у меня в руках, вырваться хочет. Шипит что-то, бормочет.
И вдруг вспомнила я, как матушка завораживала-заговаривала омутниц, которые к колесу приплывали да пытались его остановить, чтобы муки у людей не было. Слова те вспыхивали перед моими глазами огненными узорами, колдовской вязью дивной, и мне оставалось лишь успевать читать их.
— Посреди леса — озеро с водой мертвой, водой проклятой, у озера — ручей с водой живой, хрустальной да святой. Как пойду я к озеру да не замочу подол, как умоюсь я той водой ключевой живой… так с тех пор будь подвластен мне мир ночной, и анчутки, и черти. И водяной… и вся Навь, что сокрыта водой второй, пусть откроется предо мной…
И тут же холод, что от куклы шел, исчез, а она заплакала, как дитя малое.
— Пусти меня… слышишь, пусти! Служить буду, только пусти…
И я поняла — больно ей сейчас, слова мои каленым железом обожгли. Отпустила. Стою, смотрю на нее, брови нахмурив, наверное, опять морщинка меж ними пролегла, мне еще травница Дарина, что воспитала меня, говорила, что с детства у меня метка эта, что нельзя мне злиться да печалиться, некрасивая я становлюсь. Но не до красоты сейчас. Сейчас из лесу этого выбираться надобно. Как там Василиса сказала? — не выйдешь коли, навеки в Нави бродить-блуждать будешь, на Той Стороне реки Смородины.
— Скажи, Гонюшка, как нам отсюда выйти? — Я присела возле куклы, наклонила голову, коса светлой змеей по плечу скользнула да в высокой траве потерялась. Вспомнился мне так некстати накосник треугольный, что у Василисы я видала, тоже захотелось такое украшение примерить. Головой тряхнула, пытаясь наваждение отогнать — не мои это мысли.
— Выведу. — Куколка мне в ладонь прыгнула, устраиваясь там поудобнее. — Но пока слушай внимательно, Аленка. Ни есть, ни пить в этом мире тебе нельзя, иначе навеки тут останешься. Это мир мертвых, Навь, и еда тоже им принадлежит, и вода здесь вся мертвая. Василиса сама же тебя назад отправит, коли не сдержишься — ей лишняя забота, поди, не нужна, и неупокоенную ловить потом в Яви дело нелегкое. Сохранишь душу — вернешься. А сейчас шагай вон в ту сторону… — Гоня ручонку вытянула, указывая путь. — Да шагай скорее, нельзя, чтоб солнце взошло…
И я поспешно вскочила и бросилась туда, куда куколка указала, да только едва-едва за ней успевала, так быстро бежала она по волглой темной земле.
— Почему я здесь? — Собственный шепот показался мне хриплым, словно карканье ворона или скрип сучьев старого дерева, которое вот-вот рассыплется в труху.
Ответа мне не было — куколка Василисы Премудрой спешила вперед, удивительно быстро семеня маленькими ножками по тропинке.
Вокруг темнела чаща, трава у края тропы высилась мне почти до плеч — свернешь не туда, сойдешь с дорожки, что вьется змейкой среди дикоцветья, и поглотит тебя зеленое марево. В нем дрожат золотые монетки гусиного лука, синеют высокие колокольчики, в которых, по преданиям, ночует ветер, на редких полянах земля увита копытнем, и глазки трехцветных фиалок выглядывают из его густых зарослей. Вороний глаз, который еще медвежьими ягодами называли, уже плодами был усыпан, потому вдвойне было мне удивительно увидеть рядом с ним цветущий ландыш, который еще по весне отойти должен.
— Что за морок? — Я замерла, глядя на полянку. А там еще и поздняя ягода, брусника, алеет, созревшая, спелая, соками налитая — капля крови на зеленом шелке… Кустарник оплетает часть поляны, длинные побеги его вьются по пням и корням деревьев, а из узорчатой паутины листьев кое-где лютики торчат, травянистой ветреницей в моей деревне прозванные за то, что лепесточки их нежные очень, при малейшем дуновении ветра в пляс пускаются, трепещут в такт порывам.
Но как они рядом с брусникой расти могут? Небывальщина это! Да и цветет ветреница очень рано, деревья в это время еще не успевают распустить листочки, а хитрый цветок греет лепестки на ярком весеннем солнце. Скоро лиственницы зазеленеют, тень дадут, а лютики не любят ее, оттого и побеги разбрасывают все дальше — в поисках полянок солнечных.
Когда ландыши цветут, ветреница уже засыпает, темно ей становится, ложится она на землю и желтеет потихоньку. К лету и следа не найти от лютиков по лесу. А тут — диво какое — в тени растет, да еще и не в свое время. Хотя как понять, какое время в этом лесу? Вот светелка лесная цветет, а ее пора — середина лета, похожа она на ландыш своими жемчужинками перламутровыми. А вот бессмертник, что ближе к осени желтым ковром поляны покрывает. К тому же и цветет он среди сосняка, на сухой земле, недаром песчаным называется, а здесь смешанный лес — и березы, и грабы, и дубы попадаются. Среди них ели темнеют разлапистые.